Еврейский Бог в Париже | страница 18



Бог любит музыкантов и шахматистов, мы купим маме виллу в Ницце на старости лет, но наша мама никуда из Израиля не уедет, она приехала туда умирать, и будьте уверены, своего добьется, но если я ей скажу, что в Ницце – море цветов, она обожает цветы, как вы думаете, она приедет, я пришлю ей деньги на билет.

Надо было, чтобы он замолчал, но, странное дело, под щебетанье

Шинкиле мне становилось уютнее жить.

– А почему вы называете меня Шинкиле? Это что-то ласковое? Есть

Шикиле, есть Мотеле, но Шинкиле я никогда не слышал, откуда вы взяли это имя?

– Выдумал,- сказал я.

– Ой, сами, ой, вы – выдумщик, обожаю выдумщиков, я, например, ничего сочинять не умею, я говорю только правду, это очень противно, еврей не должен говорить голую правду, нужна фантазия, у меня ее нет, все просят – помолчи, помолчи, кто тебя за язык тянет, кому это интересно, вокруг люди, а я говорю и говорю. Бог дал человеку возможность разговаривать с другими, разве этого мало, вам нравится со мной разговаривать?

– Шинкиле,- сказал я.- Это не мы с тобой, ты один разговариваешь.

– Ой, правда? Я так много говорю, что устаю от самого себя.

Потому что я нервный, сначала я уговариваю себя, что никакой не нервный, просто веселый, потом люди говорят мне: ты очень нервный, тогда я расстраиваюсь и начинаю играть на флейте.

– Ты любишь играть на флейте?

– Обожаю! Это так же легко, как говорить.

– Да, да, стоит только нажать вот на те дырочки и дуть…

– Откуда вы знаете? Вы учились играть на флейте?

– Это Гамлет.

– Ой, я знаю Гамлета! Я мог бы проситься в театр, в оркестр, но я не люблю играть плохую музыку, а в театре она почти всегда плохая, ее сочиняют неудачники, а Моцарт не был неудачником, хотя его почему-то так все называют, сейчас я сыграю вам Моцарта.

И он играет. И все за столиками улыбаются, так потешно он таращит глаза, когда играет, и еще потому, что он, действительно, лучше всех в мире играет. А потом мы втроем идем по улице, держась за его велосипед.

– А теперь, друг мой,- говорю я,- вы сделаете мне одно одолжение, а уж я буду вам обязан все время, пока нахожусь в Париже.

– Я не делаю друзьям одолжений,- отвечает Шинкиле.- Вы только точно объясните.

Мы приходим на Пон-Мари, и я посылаю малыша наверх в квартиру, чтобы мои открыли окно. Окно открывают не сразу, наверное, она спросила – зачем? Но потом все-таки открывают, и на подоконник забираются дети, она же мелькнет только один раз – выговорить им, чтобы не разгуливались,- свалятся, и я чувствую себя виноватым, что подвергаю их жизнь опасности. Она даже не взглянула на нас, а Шинкиле играет, все на мосту аплодируют, он хорошо играет, и остается надежда, что она все же слышит его в глубине квартиры. Детей же все время теребит, они отворачиваются, чтобы ей ответить, или зовут подойти – взглянуть, как смешно подпрыгивает Шинкиле во время игры, но слушать она им не дает, окно закрывается раньше, чем Шинкиле доиграет, и дослушиваю его я и те, кто на мосту.