Как звали лошадь Вронского? | страница 22
Но нынче-то уже не маленькая! – взревел он. – Могла бы дотумкать, что и матери тяжело, и отцу недосуг.
Тихо ступая, перешли в большую комнату – мимо той, где спала Татьяна
Николаевна. В зале, насколько помнил Павлинов, был рояль, мечта и предмет его белой зависти. Он и стоял, как раньше, справа у стены, наискосок от окна. Робкий свет проливался на полированную крышку.
Павлинов притворил дверь, осторожно обошел инструмент. Приоткрыл – клавиатура дохнула слабо нафталиненной суконной поволокой. Павлинов сложил ее, сел к инструменту. Тронул лады. Старый рояль откликнулся квартсептаккордом: звучал тихо, протяготно. “Не слышно шуму городско-ого-о-о, – зазвучала мелодия под толстыми, негнувшимися пальцами. – В заневской башне тишина-а! – ввел низовой контрапункт в левой руке. – И на штыке у часового горит полночная луна-а-а!”
Ритурнель зазвучал в другом тоне: Павлинов легко воспроизводил модуляции.
– Представляешь, – сказал, не прерывая мелодии, – эта полночная луна горит в русской поэзии уже лет сто семьдесят. Зажег ее скромный человек, храбрый офицер, участник войны двенадцатого года, декабрист
Федор Глинка, и она не погаснет, покуда жив хоть один голос, поющий по-русски. А мне запрещают играть на пианино. У нас великолепный концертный инструмент: купили в надежде, что у дочери прочкнется талант. Не прочкнулся, но инструмент молчит.
Евка наклонялась, гладила его плечо. Слышал ее дыхание, представлял вдавленное, с металлическими зубами лицо. “Гос-споди! – думал он. -
Что может быть противнее старухи, обнимающей старика? – Честно признался: – Только старик, отвечающий взаимностью”.
– Ты потише, – попросила Евка, – а то завтра по дому поползет: у
Шиловых опять был мужик – пел, играл на рояле.
Пропустил мимо ушей это слово – “опять”, снял руки с клавиатуры: медленно отпускал созвучия, они гасли, теряли теплоту. Встал из-за инструмента, приблизился к окну. Сдвинул занавеску: виднелась мрачноватая, в тенях, дорога, за нею – дома. Когда-то их называли
“щитковыми”: были из дранок, обмазанных известью. Двухэтажные, и все удобства, как помнил Павлинов, снаружи. Там до сих пор жили люди.
– Я часто размышляю о Ленине, – сказал вдруг. – Глубже его никто не раскрыл Толстого. Причем взгляд таил изгибину, какой не было ни у кого. Говорили – каждый крупный писатель отражает жизнь, ее наиболее существенные стороны и все такое прочее. Ленин сразу поднял планку: не зеркало жизни, а зеркало революции. А это не одно и то же!