Петроград-Брест | страница 3



Представлял, как Мира подхватит его, смертельно раненного, на свои маленькие ручки, и тут же холодел от ужаса, не за себя, за нее — убитый, он не заслонит ее собой, не спасет.

Сергей еще раз оглянулся. Слава богу, сектор обстрела закрылся сосняком, теперь их не видит ни один пулеметчик, ни один стрелок. Он остановил Миру, повернул к себе и опустил уши ее шапки, закрыл выбившиеся блестяще-антрацитные подстриженные волосы, маленькие, побелевшие от мороза уши. И поправил шарфик, что сбился, оголив тоненькую, детскую еще, смуглую, как после недавнего загара, шею.

— Плох тот революционер, который отморозит себе уши.

Усмехнувшись, Мира вскинула свои руки в продырявленных вязаных перчатках ему на плечи, где темнели полосы от снятых погон. Он, Сергей, замечал и раньше, что шарфик придает ей гражданский вид. Перчатки она редко надевала, теперь, увидев их так близко, он поразился их необычно мирному, почти домашнему виду. Это была вещь из другого мира, который мог только сниться. Такие перчатки вязали мать его и сестра.

Теперь он совсем близко от дома — рукой подать, за год после Февральской революции несколько раз бывал в Минске, но все равно жизнь семьи казалась недосягаемо далекой — как на иной планете. Только Мира, ее появление приблизило для него жизнь. Никогда за всю войну он так не думал о мире, так не жаждал его. Он, атеист, начал суеверно верить, что какая-то высшая сила дала ему за все его муки эту радость — полюбить девушку, даже имя которой имеет общий корень со словом, ставшим символом будущего счастья.

Сергей наклонился и поцеловал Миру в пухлые и — странно! — не холодные, горячие губы…

— Славная моя… Как я люблю тебя!

Она засмеялась и отстранилась.

— Солдаты увидят.

— Пусть видят.

— О, ты не боишься, что подумают о командире? Не боишься за свой авторитет? Завел шуры-муры…

— Не мели чепухи. Ты — моя жена.

— «Моя, моя…» Ты феодал. Буржуй. Собственник. Революция уничтожит эти понятия — «твой, мой». Все будет наше.

— И жены? И мужья?

Мира снова засмеялась.

Как-то в их теплой комнатушке в квартире начальника станции она начала доказывать, что революция уничтожит и семью — в эру свободы и равенства любовь тоже будет свободная. Ее ультрареволюционные фантазии часто забавляли его. Он, опаленный войной, чувствовал себя раза в два старше, чем был в действительности, а потому считал, что имеет право с высоты своего возраста принимать любые фантазии этой девушки, непосредственность ее давала ему еще одну забытую радость — возвращение в мир детства. Но ее рассуждения о свободной любви не понравились ему, они оскорбляли его чувства, и — что еще хуже — казалось, оскорбляют саму ее и… его мать, и ее мать.