— Не боишься? — Пегильян искоса глянул на Гильема, усмехнулся. Похоже, все его россказни так и не смогли отравить радости вчерашнего жоглара — с сегодняшнего дня он начинал работать самостоятельно.
Как и предсказывал трубадур, Гильем Кабрера недолго задержался в жогларах. Проведя два года в разъездах вместе с учителем, он окончательно отшлифовал собственную манеру исполнения, научился чувствовать настроение и ожидания слушателей; и все это время он не переставал сочинять.
Покинув Омела, Гильем первое время чувствовал себя как сорванный ветром листок, — рос себе и рос, держась за ветку, и вдруг на поди — ни ветки, ни друзей-листьев, рвануло, дернуло — лети, дружок, не загащивайся! Первые дни пути он все ждал, что Пегильян скажет: хватит, мол, я пошутил, возвращаемся… тебе ж еще учиться и учиться. Но трубадур и не думал поворачивать поводья, и Гильем шел рядом, держась за стремя, привыкая и понемногу приходя в себя. Почему-то он очень быстро забывал. Так, попав в школу Омела, он почти не вспоминал об отчем доме. И теперь и замок, и школа уплывали, исчезали из его памяти. Не покидали ее только Бернар. И Тибор.
Друга Гильему ощутимо не хватало; он скучал по нему. А Тибор… после того памятного сна Гильем боялся даже подумать о ней, словно мысли могли вновь вызвать к жизни те чудовищные грезы. Но сны его, со времени ухода из Омела, стали тихими, гладкими и ровными, как воды лесного озера; из них исчезли страхи и волнения, и, просыпаясь, Гильем не мог вспомнить, о чем они были… оставалось только ощущение безопасности и покоя. Поэтому он позволил себе вспоминать девушку. И затосковал.
Он смотрел на заходящее солнце — и вспоминал облачный сургуч ее губ. Он слышал утренний щебет птиц — и вспоминал, как трепетали ресницы Тибор, когда она бросала ему прощальный взгляд. Он опускал пальцы в прохладу ручья — и вспоминал голубоватую, бьющуюся жилку на ее горле. Слишком много воспоминаний жило в его душе, слишком тесна оказалась она для непознанного счастья, истомившего бедного жоглара. Ему оставалось только одно. Кансоны… кансоны, звенящие тоской и ликованием, и тенсоны с собственным разумом, и альба, написанная о том, чего никогда не было. Песни Гильема были так хороши, что сам Пегильян пытался их исполнять; но очень скоро трубадур понял, что не в силах передать эту сладостную напасть первой любви. А голос Гильема, как нарочно, обрел небывалую прежде выразительность: исчезла вкрадчивость, так раздражавшая самого жоглара, появились низкие, гортанно-тоскливые обертоны. Голос юноши стал похож на драгоценный мех, расшитый тонкой золотой нитью.