Французское завещание | страница 63



Наши гости говорили о них со странным ухарством, смесью насмешки и горечи. Ироничное и беспощадное слово «самовар» означало, что война – далекое прошлое, одними забыта, а другим, нам, молодым, родившимся десятилетие спустя после Победы, до нее дела нет. И мне казалось – они вспоминают прошлое с этакой озорной развязностью, как люди, не верящие, по русской пословице, ни в Бога ни в черта, для того чтобы не впасть в патетику. Только гораздо позже я пойму, что на самом деле кроется за этой лихой интонацией: «самовар» – это была душа, удерживаемая клочком вылущенной плоти, мозг, отторгнутый от тела, взгляд, увязший в пористом тесте жизни. Эту-то истерзанную душу люди и звали «самоваром».


Рассказывать о жизни Шарлотты для наших кухонных собеседников было еще и способом не выставлять напоказ собственные раны и страдания. Тем более что ее госпиталь, через который проходили сотни солдат, прибывших с разных фронтов, суммировал бесчисленные судьбы, вбирал в себя множество индивидуальных историй.

Вот хотя бы солдат, у которого нога была начинена… деревом. Осколок, впившийся ему в ногу под коленом, раздробил деревянную ложку, которую солдат носил за высоким голенищем своего сапога. Рана была неопасной, но надо было извлечь из нее все щепки. «Занозы», как называла их Шарлотта.

А другой раненый целыми днями стонал, утверждая, что у него под гипсом ногу дерет так, «что все потроха выворачивает». Он корчился и скреб белый панцирь, словно надеялся ногтями добраться до раны. «Снимите его, – умолял он. – Что-то там ест меня поедом. Снимите, а то я сам разобью его ножом!» Главный врач, по двенадцать часов в день не выпускавший из рук скальпеля, и слушать ничего не хотел, считая, что тот просто нытик. «Самовары» небось никогда не жалуются», – думал он про себя. Но Шарлотте наконец удалось убедить его просверлить в гипсе отверстие. Она же пинцетом извлекла из кровянистой плоти белых червей и промыла рану.

Все во мне восстало при этом рассказе. От такого образа распада меня пробирала дрожь. Я кожей чувствовал физическое прикосновение смерти. И во все глаза смотрел на взрослых, которых такие эпизоды – все, на их взгляд, на один покрой: что кусочки дерева в колене, что черви, – забавляли…

А была еще рана, которая никак не закрывалась. При том что рубцевание шло хорошо; солдат, спокойный и серьезный, все время лежал в постели, хотя другие сразу после операции начинали ковылять по коридорам. Врач, склоняясь над пациентом, качал головой. Рана под бинтами, накануне затянувшаяся тонкой пленкой кожи, снова кровоточила, а ее темные края походили на рваное кружево. «Странно! – удивлялся врач, но долго задерживаться возле раненого не мог. – Наложите новую повязку!» – приказывал он дежурной сестре, пробираясь между стоящими впритык кроватями… На следующую ночь Шарлотта случайно уличила раненого. Все сестры ходили в обуви, которая разносила по коридорам торопливый перестук каблучков. Одна только Шарлотта двигалась бесшумно в своих войлочных туфлях. Раненый не услышал ее приближения. Шарлотта вошла в темную палату, остановилась у порога. На фоне освещенных снегом окон четко вырисовывался силуэт солдата. Не прошло и нескольких секунд, как Шарлотта догадалась: солдат трет рану губкой. На подушке лежали свернутые бинты, которые он только что размотал… Утром она рассказала все главврачу. Врач, проведший бессонную ночь, глядел на нее словно сквозь туман, ничего не понимая. Потом, стряхнув с себя оцепенение, прохрипел: