Французское завещание | страница 121



Уже на улицах Саранзы, когда совсем стемнело, она дополнила свой рассказ взволнованным эпилогом:

– Твой дед, – тихо сказала она, – никогда не поминал этой истории. Никогда… И он любил Сержа, твоего дядю, так, словно это был его собственный сын. Даже, может быть, больше. Мужчине нелегко такое принять – что его первый ребенок рожден от насильника. Тем более что Серж, ты же знаешь, не похож ни на кого в семье. Нет, он никогда об этом не говорил…

Я уловил в ее голосе легкую дрожь. «Она любила Федора, – совсем просто подумал я. – Это он сделал так, что страна, где она столько выстрадала, смогла стать для нее своей. И она до сих пор его любит. После стольких лет без него. Любит в этой ночной степи, в этом русском просторе. Любит…»

Любовь снова предстала мне во всей своей мучительной простоте. Необъяснимая. Невыразимая. Как то созвездие, отражавшееся в глазу умирающего зверя посреди заиндевелой пустыни.


Случайный ляпсус открыл мне ошеломляющую истину: французский язык, на котором я говорил, больше не был тем же, что и прежде…

В тот день, задавая Шарлотте какой-то вопрос, я оговорился. Я, видимо, попал на обманчивую пару слов, схожих по звучанию, но не по смыслу, каких много во французском языке. Такие коварные подобия вызывали когда-то по поводу моих словарных погрешностей насмешки сестры и ненавязчивые поправки Шарлотты…

На этот раз мне не надо было подсказывать нужное слово. После секундной заминки я сам себя поправил. Но куда важнее этой мимолетной ошибки было потрясающее открытие: я сейчас говорил на иностранном языке!

Итак, месяцы моего бунта не остались без последствий. Не то чтобы мне теперь стало труднее изъясняться по-французски. Но разрыв был. Ребенком я не отделял себя от звучной субстанции Шарлоттиного языка. Я плавал в ней, не задаваясь вопросом, почему эта вспышка в траве, это яркое, душистое, живое существует то в мужском роде, в ипостаси хрупкой, хрусткой, кристаллической, заданной, казалось, именем «цветок», то облекается бархатистой, пушистой и женственной аурой, превращаясь в «une fleur».

Позже мне предстояло вспомнить историю о сороконожке, которая, будучи спрошена о технической стороне своего танца, тут же запуталась в прежде инстинктивных движениях своих бесчисленных конечностей.

Мой случай был не столь безнадежен. Но со дня того ляпсуса вопрос «техники» уже нельзя было обойти. Теперь французский язык становился инструментом, и, говоря, я изучал его возможности. Да, инструментом, отдельным от меня, которым я пользовался, время от времени отдавая себе отчет в странности этого акта.