Кассандра | страница 83
Они были правы. Моя доля была отвечать «нет».
Наконец, наконец замолчали эти голоса. Однажды я плакала от счастья в моем узилище. Та, что помоложе, просунула мне что-то на ячменной лепешке, мои пальцы сразу узнали это еще прежде, чем в голове сложилась мысль. Анхиз! Деревяшка! Один из его зверей. Овечка? Ягненок? Потом, снаружи, я увидела — это была лошадка. Ее прислала Мирина. Ей удалось, не знаю как, уговорить молодую мою тюремщицу, которая с этих пор больше не орала на меня. Я забыла о еде ради этого кусочка дерева. Они знают, где я. Они не забыли меня. Я буду жить, я буду с ними. Мы никогда больше не будем терять друг друга, пока не случится непереносимое: Троя падет.
Так оно и случилось. Когда я вышла на волю, я долго еще жила, не отнимая рук от глаз, так как не переносила света и лучше всего чувствовала себя в пещерах. Мирина не отходила от меня и понемногу приучала смотреть на свет. До самого последнего раза мы не говорили ни о Пенфезилее, ни о ее собственных ранах. Я видела ее обнаженной. Все ее тело покрывали шрамы. Моя кожа осталась гладкой до сих пор, до конца. Надеюсь, здесь знают свое ремесло, довольно будет одного удара ножом. Это было время, когда ко мне прикасалась только женщина. Эней приходил, сидел со мной, гладил воздух над моей головой. Я любила его больше жизни. Он не поселился у нас, как многие молодые мужчины с поврежденным войной телом или духом. Они приходили как тени, наша жизнь возвращала им краски, кровь, желания. Закрывая глаза, я вижу картины: гора Ида в меняющемся освещении, ее склоны с пещерами. Скамандр, его берега. Это был наш мир, и прекрасней не могло быть ничего на свете. Времена года. Запах деревьев. И наша вольная жизнь, новая радость в каждый новый день. Сюда власть цитадели не доходила. Они не могли одновременно бороться с врагом и с нами. Они оставили нас в покое, брали у нас плоды, которые мы выращивали, ткани, которые мы ткали. Мы сами жили бедно. Я помню, мы много пели. Много разговаривали по вечерам у огня в пещере Арисбы, где изображение богини на стене казалось живым. Килла и другие женщины молились ей и приносили жертвенные дары. Никто не мешал им. Мы не навязывали тем, кто нуждался в твердой надежде, нашего знания того, что мы погибли. Но наша радость, никогда не терявшая своей горькой основы, никогда не была наигранной. Мы продолжали учиться. Каждая делилась с другой каким-нибудь своим особым умением. Я научилась лепить горшки, сосуды из глины. Я придумала узор, которым их расписывала, черное и красное. Мы рассказывали наши сны, удивлялись, как много они нам открывают. Очень часто, собственно чаще всего, мы говорили о тех, кто придет после нас. Какими они будут? Будут ли они еще знать о нас? Восполнят ли они то, что мы упустили, исправят ли то, что мы сделали неверно. Мы ломали себе головы, как оставить им послание, но у нас не было знаков для этого. Мы выцарапывали зверей и людей в пещерах среди скал, вход в которые мы, прежде чем пришли греки, накрепко завалили. Мы отпечатывали на мягкой глине свои руки, одна подле другой. Это мы называли, сами смеясь над собой, «увековечить себя». Из этого возник «праздник прикосновений», где мы прикасались к другим, а те к другим, и так мы узнавали друг друга. Мы были ломки. Наше время было ограничено, и мы не могли его расточать на мелочи. Так, играя, словно мы владели всем временем на земле, мы обращались к главному. К самим себе. Два лета и две зимы.