№ 36 | страница 7
– А что с тобой стряслось? – это голос старшего надзирателя.
– У меня геморрой появился.
– Что ты мелешь? – сердито обрывает его стоящий сбоку надзиратель.
Поверяющий оставляет тридцать шестого и переходит к следующей камере. Поверка продолжается. Продолжается и топот ног, делающих шаг вперед. Надзиратели постепенно удаляются в другой конец тюрьмы. Вскоре и голос, выкликающий номера заключенных, и тихий голос тридцать шестого, повторяющий: «Да у меня геморрой», – уже не слышатся.
Похоже, что это – своеобразный способ протеста тридцать шестого. Это – слабый вызов, который бросает стенам своей одиночки и дисциплине военной тюрьмы заключенный, целый день сидящий на дощатом полу лицом к стене, не смея ни закрыть глаза, ни повернуть головы. Как бы там ни было, он нарушает этим священную процедуру поверки, более всего требующую торжественности. Кстати, и надзиратели, желающие окончить поверку без всяких инцидентов, обычно не применяют к нему в это время никаких мер наказания. Я не раз был свидетелем того, как тридцать шестой прибегал к подобному способу. И в этих случаях я улавливал его желание показать другим заключенным, что он – не такой, как какие-нибудь новички, в первый или во второй раз попадающие в тюрьму: он, как говорится, на тюремной жизни собаку съел. И если вслед за его словами из чьей-нибудь камеры просачивался смешок и немного разряжалась атмосфера в одиночках, голос тридцать шестого звучал бодрее и громче. Я представлял его торжествующую физиономию в эти минуты: низкий темный лоб поблескивает, ноздри плоского носа раздуваются, на толстых губах пузырится слюна…
Расследование дела тридцать шестого, как и моего, требовало, по-видимому, времени. Обычно заседание военного трибунала происходило без предварительного слушания дела, после двух-трехнедельного расследования. Однако тридцать шестой уже больше месяца находился на положении подследственного. Тогда еще он говорил мне, что это – тяжелый период. И в самом деле, спустя некоторое время я заметил, что тридцать шестой начал сдавать. Он перестал испускать свои деланные вздохи, и сразу же не слышно стало окриков надзирателя у его камеры.
Однажды, после долгого перерыва, я снова услышал как он просит у надзирателя позволения обратиться.
– Номер тридцать шесть! – прозвучал его голос, такой сдавленный, словно в горле у него что-то застряло. В этом голосе, безнадежном, лишенном интонаций, звучало что-то непереносимое для сердец заключенных, уже мучимых предобеденным голодом и не имевших сил сопротивляться ему. Вначале мне не поверилось, что этот голос принадлежит моему знакомцу, но затем я понял, что в нем отразились муки, которые испытывал тридцать шестой.