Дорога китов | страница 8
Я промолчал. Как я мог открыть им, что я совершил? Обмочился и убежал, оставив Фрейдис умирать?
Фрейдис, едва заприметив следы большого медведя на снегу ― недели две спустя после того, как я пробился через сугробы к ее хутору, ― стала запирать двери на засов и приготовилась. В ту ночь, когда он явился, мы ели похлебку с хлебом у очажной ямы, в которой мерцали угли, и прислушивались к скрипу балок и шороху соломы в конюшне.
Я лег, сжимая меч Бьярни. Старое ясеневое копье покойного мужа Фрейдис, дровяной топор и кухонные ножи были нашим единственным оружием. Я смотрел на тлеющие угли, стараясь не думать о медведе, крадущемся, вынюхивающем, кружащем.
Я знал, чей это медведь, и мне казалось ― он пришел, чтобы отомстить за все эти годы.
Меня разбудило негромкое пение. Фрейдис сидела, скрестив ноги, голая ― очажный жар озаряет тело, лицо в длинных распущенных прядях пегих волос, в руке ясеневое копье. А перед ней... Череп какого-то маленького животного ― зубы в отсветах огня кроваво-красные, глазницы чернее ночи. Какие-то резные штуки и мешочек, и над всем этим Фрейдис пела ― долгий, почти непрерывный вой, от которого волосы у меня на руках поднялись дыбом.
Я вцепился в акулью кожу рукояти старого меча Бьярни, а мертвецы толпились вокруг, глаза их блестели в темных провалах глазниц, бледные лица ― как туман.
Призывала ли она их на помощь, или звала медведя, или пыталась соткать от него щит, не знаю. Знаю только, что когда медведь ударил в стену, дом загудел, как колокол, а я подпрыгнул, полуголый, с мечом в руке.
Я трясу головой, стряхивая воспоминания, как воду: короткий взмах ― косой удар лапы ― и ее голова, вертящаяся, мечущая кровь вверх, к стропилам. Она улыбалась? Смотрела с укоризной?
Мой отец верно угадал, о чем я вспоминаю, но ошибся, полагая, что я оплакиваю Фрейдис, и с полуулыбкой снова хлопнул меня по плечу. Потом он медленно повел меня к дому по искрящемуся на солнце снегу. Сосульки. Капель.
Ничего вроде бы не изменилось, но рабы, избегая моего взгляда, опускают головы. На берегу я замечаю Каова, он стоит с шестом, увенчанным каким-то шаром ― это, верно, один из странных знаков Белого Христа. Кто монахом был, тот монахом и останется, говаривал Каов, а оттого, что его выкрали из монастыря, он не стал менее святым человеком в глазах Христа. Я машу ему рукой, но он не шевелится, хотя, я знаю, он меня увидел.
В доме Гудлейва сумрачно, холодный свет сеется сквозь дымник. Потрескивает огонь в очаге, дыхание завивается клубами, и фигуры, горбящиеся на скамьях у подножия высокого сиденья, поворачиваются к нам, когда мы входим.