Черный дом | страница 40



Но больше этого безумного действа повергало в ужас иное. Стоило дьявольской канонаде стихать на минуту, секунду, миг — и воздух сотрясали нечеловеческие вопли:

— Урр-рраа!!!

— Бей, гадов!

— Пали!

— Давай!

— Убейте их всех! Все-ех!!!

— Не жалей! Бей! Давай!!!

Я уже не понимал, где я нахожусь — в центре Москвы, в России, среди своего, русского народа или во вражьем логове, в волчьей стае, чужой, злобной, подлой. Сколько мерзостей наговорили про робких и малодушных гэкачепистов-неудачников, каких из них монстров вылепили — ноя хорошо помню тот август, ведь и тогда я был на улицах, я был на Калининском, на Тверской, где стояли бронетранспортеры, был у «белого дома», с омерзением сторонясь пьяных как и ныне, визгливо-суетных защитничков демократии. Гадко было тогда на душе, в те августовские дни завершения Третьей Мировой, когда так же как и ныне центры управления «русскими революциями» (или как выразился в своих мемуарах нынешний президент «российско-американская революция», уж он-то знал, что говорит!) были под крышами американского и прочих посольств. Но тогда не было ни одного выстрела, тогда броня БТРов была размалевана губной помадой и пьяненькие девицы, кутающиеся в длиннополые солдатские шинели, сосали пивко прямо на броне, под стволами, свесив ножки в люки… Теперь демократия вырезала свинцом инакомыслящих, не жалела снарядов и пуль!

Нет, я не мог там оставаться больше. Я резко развернулся, сдерживая накатывающие горькие слезы. Там убивали затравленных, обложенных со всех сторон героев России, подлинно Русских людей, вставших на защиту Отечества… а я ничем не мог им помочь. Это было невыносимо.

И я быстро пошел назад, уже в который раз, расталкивая вопящую восторженную толпу, что стремилась к месту бойни, распихивая алчущих крови и зрелищ.

Не помню, как я добрался до дому — в самом мрачном, подавленном состоянии. Мать сидела в кресле — отекшая, белее мела. Надо было брать трубку и набирать «ОЗ». И я уже стал это делать. Но она закричала:

— Нет! Я завтра к врачу сама пойду, кардиограмму снимать! Она же сказала…

— Она сказала… — начал я зло, но осекся. Больные цепляются за врачей-палачей, им больше уцепиться не за что, это их надежда — и нельзя ее отнимать.

Я долго возился с матерью, выспрашивал, шупал пульс — он не превышал тридцати ударов в минуту — искал какие-то таблетки. Меня ругали за бездушие и черствость. И до того было погано и муторно на душе, что хоть в петлю лезь. Но нет, рано еще! Я провалился в черную пропасть кошмарных, тяжких снов. И пребывал в ней до самого утра.