Слово живое и мертвое | страница 140



Маленькая девочка что-то долго, упоенно рисовала – и вдруг бросила тетрадь, перестала рисовать. Почему? Да вот, получилась очень страшная «бяка-закаляка» – я ее боюсь.

Это известные стихи К. Чуковского. Он хорошо знал: ребенок не говорит – «я боюсь ее». Голосом, ударением малыш выделяет самое главное, самое важное – боюсь! Устами младенца тут и впрямь глаголет истина.

Можно, разумеется, ту же строку построить и по-другому, но если вам говорят: «Я боюсь ее», вы невольно ждете какого-то продолжения («ее, а не тебя», или «ее, потому что она страшная»).

В математике от перемены мест слагаемых сумма не меняется. Но как меняется сумма чувств и настроений, музыкальное и эмоциональное звучание фразы от перестановки тех же слов, иногда одного только слова!


И сердце вновь горит и любит – оттого,
Что не любить оно не может.

Как пронзительно, неодолимо, как перехватывает дыхание это простое «не может» в конце пушкинской строки, на него-то и падает ритмическое, логическое, душевное ударение! Стихи? Да, конечно. Но ведь и стихами можно одно и то же сказать по-разному – и для прозы возможностей не счесть. Наши грамматика и синтаксис, великое им спасибо, позволяют чуть ли не любые слова в предложении поменять местами, тут у нас простора куда больше, чем в языках западноевропейских. Русская фраза отнюдь не должна быть гладкой, правильной, безличной, точно из школьного учебника: подлежащее, сказуемое, определение, дополнение…

А между тем в редакциях нередко приходится слышать:

– Опять инверсия! Ну зачем она вам?

Герой сказки не знал, как утешить плачущего малыша, дозваться, чтобы тот услышал «…как догнать его душу, ускользающую от меня… Ведь она такая таинственная и неизведанная, эта страна слез». В редакции заспорили: почему сначала определения неизвестно к чему, а лишь потом – подлежащее? Неясно, непонятно! И предложили порядок слов самый простой, без всяких инверсий: Ведь страна слез такая таинственная и неизведанная.

Да, все стало ясно и понятно, а скрытое в этих словах волнение при такой перестановке погасло. Не осталось ни таинственности и неизведанности, ни грусти – ничего, что так важно для настроения автора и героя!

Что почувствует, что представит себе читатель, если прочтет дословный перевод такой сценки (речь о пассажире ночного поезда):

«…он тихо поднялся и в предутренней прохладной тишине, в запахе железа, в темном вагоне стал быстро, деловито собирать свои пожитки»? Уж наверно глаз резнут эти три «