Зеленый храм | страница 10



Да, я всегда находился в своей стихии. Лагрэри… В самом этом имени заключено понятие леса, о чем, по крайней мере, свидетельствует указ, изданный Его Высочеством и запрещающий «всем сеньорам считать себя обладателями прав на рубку леса и устройство лужаек». Большим лагрэрийцем, чем я, невозможно быть. Мой прадед, продольный пильщик, живший в этих краях, при Второй империи женился на дочери дровосека. Мой дом восходит к его сыну, столяру, мечтавшему из своего сына сделать учителя; и, к его славе надо сказать, его сын нашел способ стать известным в своей деревне, где на протяжении тридцати пяти лет был сначала помощником учителя, затем учителем, наконец, директором, не требующим другого вознаграждения, другой почести, кроме возможности продолжать работу. Должен ли я гордиться этим? Не часто человек так явно выражает согласие остаться тем, что ты есть. Здесь я провел всю жизнь, да и после смерти не продвинусь слишком далеко. В окно видна церковь, кладбище, где есть и моя могила: гранитный прямоугольник, на котором я, примерный вдовец, не желающий жениться вновь, велел выгравировать вскоре после смерти жены: Мари-Луиз ТАДО, в замужестве ГОДЬОН (1920–1972) и Жан-Люк ГОДЬОН (1915…). Оставшаяся невписанной дата смерти позволяет мне ждать. Когда я отношу на кладбище мои самые красивые гладиолусы «Жестер» или «Мозамбик», мои самые красивые георгины «Люби меня» и «Акапулько», у меня бывает такое впечатление, будто я наполовину украшен цветами.

— Эй, ты о чем?

Я, кажется, шептал. Букет там свежий, я в добром здравии, на ногах, стою у окна, вдыхаю смешанный запах кожи, сильно пахнущего клея, смоляной бумаги, — новый запах для носа, привыкшего коллекционировать запахи лесные или огородные. Внутри все утихло, и я прислушиваюсь к тому, что снаружи. Со стороны лесопильни доносится пронзительный короткий визг стали, откусывающей кору. Улица огласилась скрежетом уборочной машины, она с шумом нагрузилась полными бидонами, а дояркам привезла пустые. Вот она едет, проехала. Проследовал запыхавшийся автомобиль, у которого хлопала дверца. Но что это? Ухо наполнилось дорогим, знакомым шумом: криками разбегающейся детворы, стуком галош, криками матерей, велосипедными звонками, гудками разъезжающихся автомобилей, увозящих домой владельцев ученических сумок. Бог ты мой! Где у меня голова? Я забыл, как возвращаются из школы.

Оборачиваюсь. И опять недоумеваю: теперь Клер исчезла. Она, видимо, спохватилась, что надо идти, и, оставив меня перебирать воспоминания, тихонько, на цыпочках, вышла: отправилась за Леонаром — он почти каждый вечер приходит к нам учить уроки. Однако дело обернулось совсем не так. Я только успел сбросить халат и подойти к лестнице, как услышал знакомый, густой баритон, привычно давящий гласные, переплетшийся с менее знакомым голосом женщины и с гневным голосом моей дочери, в котором прозвучал металл: