Ах, Маня | страница 42



Лидуся, скорей всего, ничего не поняла из ее путаного рассказа, решила, наверное, – оправдывается. А Ленчик, тот и слушать не стал. Вот он – такой, какой надо. Все преодолел. Все превозмог. Вот уж не слепой конь… И не скажешь, что Манин брат. А Маня ей род-ная. В смысле характера. И хоть разными путями, а пришли обе к одному. С той только разницей, что Маня высаживается на последний берег с оркестром и музыкой, а она подплыла к нему тихо, по-собачьи. А куковать вместе.


…Ленчик смотрел, как уходила за полиэтиленом Зинаида. Глядя ей вслед, он вдруг почувствовал: он очень хочет эту женщину. Казалось бы, как надо? Пойти за ней и вместе искать на чердаке этот кусок химии, а дальше все как у людей. Слава богу, не один раз в жизни догонял он уходящих желанных баб, и оба потом оставались довольны. Тут же было совсем не то. То есть желание было обычным, мужским, но его будто бы

обернули в целлофан и положили в финтифлюшную коробочку. Обитую, к примеру, красным бархатом и позолотой и похожую – совсем уже смех – изнутри на Большой театр. В общем, с Ленчиком приключился идиотизм. Он, желая женщину, хотел вместе с тем сидеть с ней в Большом театре. И, поняв это, Ленчик оторопел. И тут нужно сказать, чем был Большой театр в жизни Ленчика. Он сподобился побывать в нем первый раз еще до войны. Рванули они тогда студенческой компанией из Киева в Москву на воскресенье. В чем стояли – в том и поехали. И пошли в этом же в Большой театр. Ходили, переполненные собственной молодостью, дерзостью, предприимчивостью. Захотели – приехали, надумали – пришли. И теперь, развалясь, поедают мороженое на бархатных банкетках. Почему-то хотелось громко хохотать, почему-то вспоминали батюшку-царя, который когда-то тут тоже «ошивался». Короче, было много мелких, несущественных и глуповатых впечатлений и ничего больше. А потом он попал в Москву уже в конце пятидесятых по своим реабилитационным делам. Вспомнилась киевская поездка, и он купил билет с рук. По случайности снова давали «Пиковую». Уже в зале, глядя на блестящие камзольчики и белые парики, он сообразил, что попал на ту же вещь. И почему-то стало неловко за довоенную дурашливость. Он слушал печальную музыку и думал так: несет его, как щепку в море, а вот Пушкин и Чайковский и весь этот самый Большой театр – они всегда на берегу. Никакое время, никакие непогоды им нипочем. Вот так зацепишься краешком, подержишься – и мчись дальше. Может, подвезет – и снова зацепишься, и снова услышишь песню про милого пастушонка. Пришла еще странная мысль, что лопни он от натуги, выдай сколько угодно сверхплановой продукции, а не остаться ему на берегу. Щепка и есть щепка. Он походил по театру, но в этот раз все вкушающие мороженое были ему неприятны. Они чего-то не знали, а он уже знал. Он понял, ему так казалось, разницу между бессмертием и тленом. Но! Это «но» было удивительным. Бессмертие, недоступное для него, щепки, его не обижало. Пусть! Он даже рад будет носиться по житейскому морю хоть сколько, только быть бы ему уверенным – берега стоят!