Гренада | страница 2



Корабля уже не было, а был странный город, весь в аркадах гулких улиц, похожих на те бумажные кружева с фестонами, которыми старательные хозяйки украшали у нас кухонные полки с посудой. Видение было хрупким и мимолетным. Было в нем нечто арабское, перемешанное с улицей Риволи. Среди этой непрочности возникло бетонное грубое здание. От него пахнуло сыростью. Так пахнут известью недостроенные дома в Париже. Какие-то люди ходили в его полумраке. Многие из них были в русской военной форме, в зеленых гимнастерках, с неуловимыми лицами, с беззвучными голосами. Кое-кого из них я узнавал, хотя они давно были покойниками, убиты на войне. Становилось страшно. Я делал усилие, чтобы проснуться. Но липкое летаргическое оцепенение сковывало меня по рукам и ногам. И вот уже вилась среди нежно-зеленых, залитых солнцем, ажурных деревьев знакомая глиняная тропа. Я узнавал и ее, смутно припоминая, что уже ходил по ней однажды, может быть, бежал в минуту опасности. Даже припомнился шум моего дыхания, разгоряченного бегом. Потом была парижская комната, тепло постели, кирпичная стена и гора угля в окне…

Я самый обыкновенный человек, из тех, кому не очень-то повезло в эмигрантской жизни. Может быть, вам приходилось видеть таких скромных соотечественников, где-нибудь в «пятнадцатом», на улице Конвансьон, ночью, в шоферской шинели или в демисезонном пальтишке, идущих с работы или неизвестно откуда, засунувших глубоко руки в карманы, втянувших в плечи шею, сутуловатых, позабывших о военной выправке и о русских морозах. Парижская мерзлая слякоть и двадцать лет невеселой жизни легли на их лица землистым налетом, собачьими морщинами около рта. Зубы пропали, пропал смех, исчезла куда-то беззаботная или добрая улыбка, язык огрубел. Другие еще не желают сдаваться, сжимают зубы, а они… Они даже не вспоминают о прошлом. О каком прошлом? Ну, хотя бы о том поезде, что уходил из их города в солнечный морозный день, в клубах розового паровозного дыма, или, скажем, о том утре, когда на зубах хрустел сочный арбуз, красный, с карими семечками, который в тех милых местах, пахнущих полынью и мятой, называют кавуном, а рядом лежала на грядке пахнущая ружейным маслом винтовка, и загорелая девушка, повязанная белым платочком, брала белыми зубами бусины своего шумного ожерелья. Еще тогда выполз из далекого леска тяжелый и медленный бронепоезд, и люди вскочили на коней, и рубаха пахла молодым здоровым крепким потом, а огромное орудие так прекрасно било и потрясало воздух. Только разве за выпивкой, когда подогревает кровь первый литр красного вина, вдруг начинаются рассказы о далеких подвигах и сражениях. Рассказывают не об этих подробностях, а о перипетиях боев, одни привирая, другие с циничным равнодушием по-настоящему смелых людей, и даже в таких неумелых рассказах к пьяной грусти примешивается другая грусть, грусть молодости и разбитых надежд. У каждого свое одиночество, ушедшая жена, болезни, скука. Почему же в этом мире может все-таки присниться такой сон?