Тонкая струна | страница 51



— Седьмой самолучший камень для школьной коллекции выискал. Малахит там мой — зеленее зелёного. И яшма — как заря вечером. Изумруд нашёл, хоть и не первого сорта, а первее моего в школе нет. Теперь бы платиновый самородочек добыть! Хоть с комарика бы... Всё равно бы из других школ бегали на самородок смотреть.

Говорит так маленький Тагильцев, а отец с него глаз не сводит. Радуется. Себя в нём узнаёт. И деду внука нахваливает:

— Вот и я, папаня, таким же рос. До сих пор горжусь батареей центрального отопления, которую я в учительской тринадцатилетним мальчишкой собственноручно установил. И как приду в школу, обязательно на свою батарею погляжу и украдкой поглажу её тёплые чугунные рёбра. Хорошо! Как ты думаешь?

А старик молчит. Ест бобы да щурится. Будто от солнышка. А солнышко давно уже за крышу соседнего сарая ушло.

— Или, может быть, что-то не так, отец? — спрашивает Василий Миронович у Мирона Петровича. — Может быть, по-твоему, сын зря своим кварцем гордится, своими ершами да липками, как, скажем, я своими домнами да мартеновскими печами?

— Да что ты у меня, Василий, спрашиваешь? — ответил старик. — Я ведь мало классов кончил. Только три. И книг не так чтобы много прочитал. И работа у меня... как бы сказать... безликая. Выплавишь сталь, сольёшь её в ковши — и прощай. Куда она пойдёт, что из неё сделают, и не узнаешь. Может, части для центрального отопления или машину какую — никто не скажет. Как ты свою сталь узнаешь? То ли она в Мирошином поисковом молотке, которым он кварц из горы добыл, то ли гвоздиками стала в твоих сапогах? Неизвестно. Не то что твоя домна или твоя труба. Возвёл ты её чуть не до облаков, и все знают, что эта диковина Василием Мироновичем Тагильцевым кладена. И тебе есть чем гордиться. Есть от чего сердцу замирать. А мне — нечем! — повторил старый Тагильцев и прищурился. В его карих глазах снова появилась знакомая сыну, знакомая внуку, знакомая всему заводу смешинка.

— Это верно, отец, — согласился Василий Миронович. — Сталь, как и кирпичи. Не узнаешь, где твоё, где товарищево. И я как-то всегда болел за то, что ты не можешь сказать, что вот этот, скажем, твой паровоз бежит или этот путь твоими стальными рельсами пролёг.

— Что сделаешь, сын! — снова прищурился Мирон Петрович. — Такова и вся моя жизнь. Негде мне своё имя-фамилию поставить. Ну вот ту же революцию взять... К примеру, Зимний дворец. Я ведь его тоже брал. Не последним через дворцовые ворота перелезал. А вот какая именно часть Зимнего дворца мною взядена, и не знаю. А плохо ли, скажем, хоть одну колонку или даже ступеньку себе по законным заслугам приписать? Ведь ступил же я первым на какую-то дворцовую ступеньку? Значит, мною она от царизма освобождена. Приехал бы сейчас в отпуск в Ленинград. Пошёл бы в Зимний. Сел бы на свою мраморную ступеньку, погладил бы украдкой её белое лицо и сказал бы сам себе: «Моя!» Есть, наверное, такая. И не одна. А я, дурак, не запомнил их. Не до того, видно, было. Или не было во мне такого высокого чувства гордости, как у тебя с Мирошей. И теперь мне до этого не дорасти. Таким, наверное, и доживать буду...