Четвертая жертва сирени | страница 5
Так вот и получилось, что остался я два года назад, можно сказать, один-одинешенек. Не считая, конечно, Григория и, разумеется, Домны, которая по-прежнему делала все работы по дому, и кухаркой была, и горничной. Очень быстро я превратился в настоящего анахорета, редко выходящего из дому и ни с кем из соседей отношений не поддерживающего. На охоту не ходил, в Казань редко когда выбирался. Отяжелел вовсе, только и осталось у меня занятий — читать разные книги, до которых я всегда старатель был, да перечитывать любимую — «Севастопольские рассказы» графа Льва Николаевича Толстого, под рябиновку, с рыбными да грибными пирогами. Поверите ли, даже стихами увлекаться стал, особенно почитывал Семена Надсона, даровитого поэта, недавно угасшего от чахотки в двадцатипятилетнем возрасте.
И вот какая странная вещь произошла со мной спустя недолгое время: если новые или иные позабытые книги по-прежнему влекли меня, то излюбленная, многократно читанная, уже не тянула к себе столь часто. Как-то в одночасье, вдруг, перестал я вспоминать о том давнем времени, когда юным безусым офицериком-артиллеристом попал на Четвертый бастион, о котором с такой поистине возвышенной простотой поведал миру автор «Севастопольских рассказов». Бывало и так, что порой вечерами я просто сидел в кресле с рюмкою в руке, скользил взглядом по полкам книжного шкафа, но не тянулся ни за любовно переплетенным томиком, ни за какой иной (вверну-ка я ученое словцо!) инкунабулой.
А тут еще слухи стали ходить упорные, что будто бы хозяева решили имение свое — продавать. Понятно дело: слухи, они слухи и есть. А только все одно к одному получалось, и не раз — в вечернюю ли пору, за ужином да чаем, в дневные ли часы, когда занимался я разными делами по имению, — приходила мне на ум мысль: а что, может, есть правда в тех зловредных слухах? Вот возьмут хозяйки мои да и продадут усадьбу, и тем самым вычеркнут из своей жизни Кокушкино. А я останусь доживать свой век забытым, никому не нужным стариком, у которого только и есть что ветхий шкаф, заполненный почти доверху книгами (а среди них зачитанный до дыр томик Толстого и запрещенный Чернышевский), да запас рябиновой настойки.
И от переживаний этих становилось мне совсем худо. Словно бы оказывался я в том странном состоянии, которое знает всякий, кто обнаружит вдруг, что старый, удобный и привычный сапог возьми да развались прямо на ноге. И вот, хоть и строишь себе новый по точнейшей мерке, из хорошей кожи, а надел его — и все не то, не привыкает нога к новой обувке. Так и душа моя никак не могла привыкнуть к новому образу жизни.