Ботинки, полные горячей водкой | страница 76
– Бабушка, у тебя же осы! – смотрел я на нее с восхищением.
– А?
– Осы на тебе!
– Ну так, им сладко, – и бабушка смеялась и вправду только что заметив ос.
– Как же ты не боишься, они же могут укусить?
– Зачем им меня кусать?
Бабушка поднимала красивую руку с ломтем арбуза, по руке переползали две или три осы и еще две сидели на корке, питаясь стекающей сладостью.
Она откусила арбуз и еще одна оса, сидевшая на щеке, легко и без обиды взлетела, сделала кружок, и осела куда-то в травку, к объеденным коркам.
Все разнервничались и быстро разошлись. Бабушка тихо сидела одна.
Утром брошенные арбузные корки смотрятся неряшливо, белая изнанка их становится серой и по ней, вместо ос, ползают мухи.
Так смотрелась вчерашняя моя деревня: будто кто-то вычерпал из нее медовую мякоть августа, и осталась серость, и последние мухи на ней.
Все умерли. Кто не умер, того убили. Кого не убили, тот добил себя сам.
Сестер несколько раз ударило об углы и расшвыряло далеко.
Осталась бабушка и Орхан с русской женой, которая пила, и за то Орхан ее ежедневно бил.
Огороды, которые, казалось, еще недавно бурлили под землей живым соком, стихли и обросли неведомой травой. Не громыхала бодрая картошка о дно ведра.
Мы въехали на моей белой «Волге» в деревню, мы двигались в поднятой нами пыли, странные и непривычные здесь, словно на Луне.
Бабушка даже не всплеснула, а вздрогнула усталыми руками, встала нам навстречу, сморгнула слезу, улыбнулась.
Она впервые видела мою жену. Они сразу заговорили как две женщины, а я молчал и трогал стены.
– Бабий труд не заметен, – сказала бабушка жене.
«Бабий труд незаметен», – повторил я себе и вышел на улицу с сигаретой.
Вот это построил дед: забор, сарай, крыльцо, дом.
Картины в доме нарисовал отец: на них – дед, дом, луг, сад.
Расколотое на несколько частей, но еще живое бабушкино сердце – вот упорный мужицкий труд.
Не двигаясь и не суетясь в редкие мгновения, когда можно было не двигаться и не суетиться, вкушая малую сладость, она прожила огромную жизнь, оглянувшись на которую не различишь земным взглядом и первого поворота, за которым тысячи иных.
Мы не сумели так жить.
– Баба служит, а мужик в тревоге живет, только прячет свою тревогу, – слышал я тихий бабушкин голос за неприкрытой дверью. – Бабью жизнь мужику не понять, нас никто не пожалеет. А нам мужичью колготу не распознать.
– Колготу? – спросила моя жена.
– Колготу, суету, муку, – пояснила бабушка.
– Баба в служеньи живет, а мужик в муке… Или только мои такие были, не знаю, – вздохнула она и умолкла.