Прощание с отчимом | страница 2
— Разбирает! — удовлетворенно отметил он. — Много удовольствий в жизни у меня было, радостно я жил. Вот и коньячку самолучшего отведал! Жалко без полковника… Ни о чем не жалею, никого не кляну и, как говорится, всем прощаю, кроме суки-Гитлера. — Он подумал, вылил остатки коньяка в стакан, выпил и заявил:
— Я скоро запьянею совсем, ослабел все же… Одна бутылка валит… Так ты не дожидайся. Некрасивый я пьяный стал… А пью я, Леха, сейчас еще и для того, чтоб тормоза отпустились, и все тебе сказать чтобы. — Он сунул руку под подушку, вынул общую тетрадь в коленкоровом переплете. На тетради была наклеена четвертушка бумаги, изображена чернилами летящая вдаль чайка, и ниже широко выведено: «Рукописи».
— Это ты потом, на досуге… — сунул он Лешке тетрадь и отвел глаза. Мысли тут кой-какие, стишки… Ладно, не об этом я. Мать, девчонок не бросай, Леха! Прошу я тебя — не бросай! Ну, уходи. Плохо мне сейчас сделается. Орать буду… Лапу давай! Уходи!..
«Есть в осени первоначальной короткая, но дивная пора, весь день стоит как бы хрустальный, и лучезарны вечера», — прекрасными словами сказал когда-то русский поэт о дивных днях российского предосенья. Но если б довелось ему побывать в Салехарде, в ту пору называвшемся Обдорском, он бы еще лучше, пожалуй, написал.
Наконец-то наступили дни, когда человек может жить по-человечески; пришибло первым морозцем мошку и комара, наступили ночи, и есть настоящий вечер с зарею, да какой зарею! Широкой, полукружной, на восточном краю неба обожженные занимающейся в горах стужей висят облака. Полыхает, докуда хватает глаза, тундра, и нет уж вроде бы земли вокруг, горячим металлом бесшумно и бездымно клокочущим облита равнина. Воздух вольный и прохладный, дышится пока полной грудью — а это так хорошо в краю, где ветром и стужею выдувает кислород, и грудь рвет кашлем. Меж досок дощатых тротуаров, на уличном кочкарнике и полудиком местном стадионе едва желтеют подмороженные цветы одуванчиков, которым так и не хватило лета, чтобы обзавестись пуховой головкой. По улицам, переулкам и все по тому же стадиону, на футбольных воротах которого висят изодранные невода с неснятым грузом и поплавками, как в Индии, бродят коровы, никогда не подающие голоса, почти без молока. С Оби, из-под угорья отчетливо слышны стуки причаливающихся катеров, звон железа, урчание кранов и визг чаек, встревоженных предчувствием дальнего полета.
Вот в эту-то пору, отработавший, отвоевавший и отгулявший, «уходил к Панкину» Герка-горный бедняк. Панкин был первым сторожем салехардского кладбища, обнесенного глухим дощатым забором и колючей проволокой, — будто кто полезет сюда по доброй воле! После Панкина охраняют это кладбище толстые баба с мужиком — люди горластые, напористые, читающие все к ряду. Он выписывает журнал «Крокодил», «Агитатор» и газету «Труд». Она — «Службу быта», «Смену», и «Салехардскую правду».