Фантастика, 1964 год | страница 75
Павел Николаевич поднимался по освещенной лестнице своего дома, с каждой ступенькой наполняясь покоем. Вот и все, чего он волновался? “Ведь он” же порядочные люди…”. Он отпер дверь, вошел в тихую темную переднюю.
Квартира была новая, трехкомнатная, из стен еще не выветрились строительные запахи. Немного жутковато в темноте (Шишкин редко задерживался в институте допоздна, а сейчас еще жена уехала в Ригу за обстановкой), но это были уютные домашние страхи. Он вошел в комнату, стал нашаривать выключатель на стене: глаза, не привыкшие к темноте, ничего не различали. — Вдруг что-то протяжно скрипнуло, и справа из темноты на Павла Николаевича стала медленно надвигаться ужасная серо-зеленая харя с черными ямами глазниц, темной повязкой на подбородке и перекошенной набок теневой гримасой. “Вот оно!”
— Кто? Что?! А-а-а-а! — истерически закричал Павел Николаевич и, не помня себя, ударил вперед ногой и рукой.
Раздался звон посыпавшихся осколков зеркала.
Дверь шкафа резко отлетела назад и захлопнулась…
Шишкин ползал по паркету, собирал осколки.
А в окно как ни в чем не бывало заглядывала круглая издевательская физиономия луны.
Сергей Малышев тоже вернулся к себе в общежитие поздно. Три его товарища по комнате спали. Он выкурил сигарету, пуская дым в форточку, во влажную темноту; но спать все равно не хотелось. Сергей подошел к стеллажам, на которых были книги всех четырех, протянул руку к зеленому томику сочинений Куприна и опустил ее. “Тихое оподление души человеческой страшнее всех казней и баррикад на свете”, — негромко напомнила память фразу из давно читанного купринского рассказа. Он нерешительно посмотрел на полки. Оранжевые томики Ильфа и Петрова, белые суперобложки сочинений Максима Горького (“Что сделаю я для людей?! — воскликнул Данко…”), обойма синих томов Марка Твена. Чапек, Алексей Толстой, Маяковский, Есенин, Пушкин (“…И не завидую судьбе злодея иль глупца в величии неправом…”), Джек Лондон, Ремарк…
За разноцветными картонками, как опасность, затаились мысли, гнев и любовь многих людей, их тоска и веселье, горести и улыбки, их сила и нежность, поступки, убедительные в своем ярком безрассудстве, — сама жизнь человеческая, тысячекратно усиленная искусством. Открой любую — и закружит, собьет с намеченного пути душевная вьюга.
Малышеву показалось, что не он, а книги рассматривают его — внимательно и строго. “Нет, мне сейчас надо быть машиной!” — он задернул шторки на стеллажах, расстелил постель, погасил свет.