Повесть о пережитом | страница 83
Александр Иванович достал папиросу. Похлопал себя по карману. Оглядел проходивших. Заметил Жидкова.
— Огонька не одолжите?
— С преогромным удовольствием.
Жидков, шевельнув щетинистыми бровями, протянул коробку спичек.
— Поразительное зрелище! — сказал он. — На Рижском взморье при заходе солнца иногда вспыхивает на горизонте зеленый луч и тут же тонет в море. А здесь, изволите ли видеть, целый час перед глазами!
И, забрав бороду в горсть, он пошел в домик начальника мыть полы. Ему все трудней было гнуть спину: болел позвоночник.
Тодорский продолжал, склонившись ко мне:
— Мы с тобой члены одной партии. Ты прекрасно знаешь, что это партия высочайшей выдержки и стойкости. И такими она учила быть каждого из нас… Да, товарищ, что и говорить! С тобой, со мной поступили жестоко. Тут страшная, чудовищная ошибка. Но ведь ошибаются люди, и партия сумеет преодолеть их ошибки, как бы высоко ни стояли те, кто в таких преступных ошибках виновен. Я в это верю, верю! Отсюда и терпение… Живет, товарищ, в нашей партии ленинская правда. Вот увидишь, восторжествует она, непременно!
Тодорский мягко улыбнулся.
— Если бы кто сторонний послушал, опять сказал бы: «С ума спятил старик! Его, карася, на сковородке жарят, а он кричит: „Да здравствует мужество!“» Но так сказал бы именно сторонний, чужой…
Александр Иванович дышал тяжело, но голос его был твердым.
— Кажется, Вересаев писал, что у человека есть спасительное свойство: привыкать ко всему, к любым условиям. Ты, я вижу, тоже освоился среди болезней и смертей. Привыкнешь и к топору и к лопате, хотя, должно быть, никогда в руках их не держал. Всякая работа сначала трудна. Но только сизифовы камни перетаскивать невозможно!
Тодорский остановился, хлопнул меня по плечу.
— А еще знаешь, что мне помогает? Могучий русский язык!
— При чем здесь русский язык? — не понял я.
— Вот при чем! — Он оперся на мою руку. — Стоим мы на вечерней поверке, точно слепые на паперти, беспомощные, униженные, переминаемся с ноги на ногу, ждем, покуда Нельга кончит измываться, подсчитает нас, двуногих! А мне такое стояние нипочем. Я смотрю не на злобное лицо надзирателя, а на деревья, освещенные последними лучами солнца, там, за зоной. В голове мелькают слова: «…и золотит верхушки лиственниц высоких…» Стараюсь возникшие вдруг слова, точно драгоценный камень, облечь в оправу. И все лагерное как бы застилается туманом. Я ухожу из обстановки человеческого унижения и бесправия в область прекрасного… Сознаться тебе, все эти годы у меня какая-то двойная жизнь, притом в двух крайностях: сугубо примитивная и сугубо творческая…