Франсуа Рабле и его роман | страница 27
Отвергнув науку и школу средневековья, Рабле раскрыл перед современниками новый, гуманистический метод воспитания человека. Грангузье, увидев, что его любимое надо Гаргантюа, проведя долгие годы в учении у схоласта, только поглупело, пригласил другого наставника, ученого-гуманиста Понократа, и тот в первую очередь заставил своего ученика забыть всю преподанную ему ранее науку (гл. XXIII, XXIV, кн. 1). Ни одного часа в жизни Гаргантюа теперь не проходит даром, все целесообразно использовано. Изучение практических наук и искусств связано с физическими упражнениями, и рост интеллектуальный сопутствует физическому развитию ребенка.
Гаргантюа изучает свойства природы, математику, геометрию, астрономию. Занятия показались ему теперь «такими легкими, приятными и отрадными, что скорее походили на королевские развлечения», — пишет Рабле.
Не только науки, изучаемые Гаргантюа, связаны с жизнью, но и сам процесс обучения детей идет от практики, от жизненных наблюдений, от общения ребенка с реальным миром. Ночью, когда Гаргантюа видит звездное небо, ему рассказывают о вселенной, днем, когда он садится за обеденный стол, ему объясняют происхождение тех продуктов питания, которые он ест. И мир в его связях и единстве, в практике человеческого труда раскрывается ему.
Программа обучения, разработанная Рабле, универсальна, энциклопедична. Человек должен овладеть основами всех наук, мечтал Рабле. О том же мечтали все гуманисты, как во Франции, так и в других странах.
Книга Рабле — поистине страна чудес. Вы будто на маскараде. Со всех сторон на вас наступают уродливые маски. Они шумят, кривляются, хохочут, издеваются над вами, вы хотите отвернуться, но вот маски сброшены, и перед вами милые лица, причем под маской пьяницы и обжоры сам доктор Рабле, он протягивает вам свою руку, улыбается вам, его глаза искрятся умом, веселой шуткой, и речь его полна мысли, высоких чувств и идеалов.
Да зачем же понадобился этот шутовской наряд, весь этот маскарад? Разве не проще было бы прямо, не прибегая к иносказаниям, передать читателю то, что он, писатель, назвал «мозговой субстанцией», а именно политические, философские и нравственные идеи свои, ради чего, собственно, он и взялся за перо?
Рабле, очевидно, зашифровал свои мысли, чтобы не попасть на костер, как его друг Этьен Доле. Однако неужели секрет его искусства заключается в этой вынужденной тайнописи?
А если бы Рабле писал в другое время, когда не нужно было бы ничего утаивать, скрывать, когда можно было бы писать и говорить обо всем свободно? Что тогда? Неужели мы лишились бы чудесной, так много говорящей уму раблезианской недосказанности, лукавых иносказаний, за которыми угадывается бескрайняя даль мысли? Неужели мы лишились бы веселой иронии, забавного чудачества, когда не знаешь, как отличить правду от шутки, когда чувствуешь, что тебя мило дурачат, потешаются над тобой и в конце концов дают тебе сильную, будоражащую умственную встряску?