Бриллиантовый корабль | страница 55



– Дьявол! – крикнул он. – Дьявол преисподней, какое тебе дело до нее?

Я схватил его за руку и притянул к себе:

– Жизнь за жизнь! Что, если она узнает историю старика, который является к ней как супруг под личиной добра и милосердия? Что, если она узнает истину? Или вы думаете, что друзья мои в Париже будут молчать? Отвечай, старик, или, клянусь Богом, ей завтра же расскажут всю историю.

Он не произнес ни единого слова.

Это было началом угрожавшей мне опасности. Не успел я кончить последней фразы, как свет от фонаря упал мне на лицо, а где-то в глубине, чуть ли не в самых недрах земли, раздался гул набата.

XIV

Набат. Доктор Фабос в плену

Еврей не мог вымолвить ни единого звука, зато люди, внезапно выбежавшие из пещеры, нарушили безмолвие ночи громкими и злобными криками.

Что пережил я среди поднявшейся кругом меня суеты, громкого набата и под влиянием овладевшего мною безумного испуга, я положительно припомнить не могу. Кто-то, кажется, ударил меня, и я упал. Весьма возможно, что меня потащили внутрь пещеры и если я остался неискалеченным, то лишь благодаря тому, что меня окружала тесная толпа. Суть не в этом, а в том, что я очутился среди целой сотни людей разных наций, тела которых были покрыты потом, глаза горели жаждой жизни и намерением убить меня, и я знал это так же верно, как знал и те средства, которыми они воспользуются для этого.

Они, как я уже сказал, потащили меня в глубь пещеры с видимым намерением убить. Способ смерти был мне совершенно ясен из недавно сказанных евреем слов. Пытка огнем всегда наводила на меня невероятный ужас, и когда распахнулись раскаленные двери горнил и ослепительно белый огонь жаром пахнул мне в лицо, я сказал себе, что люди эти не остановятся ни перед чем, чтобы моментально скрыть все следы совершенного ими преступления, и одному Богу известно, какую нравственную пытку испытал я в ту минуту. Нечего, я думаю, говорить, какое ужасное зрелище должен представлять огонь как орудие казни. Лица окружавших людей лишали меня всякой надежды. Ни на одном из них я не замечал сострадания... Ничего, кроме жажды моей жизни, моей крови и злобы на то, что они открыты. Не отними они у меня револьвер, я, клянусь Богом, застрелился бы на месте. Невыразимый страх! Ужас, неподдающийся никакому описанию! Ужас, который доводит человека до унижения, заставляет его плакать, как ребенка, или просить пощады у самого злейшего врага. Вот что я испытывал, когда на помощь моим мыслям явилось также и мое воображение, ясно рисовавшее мне, что должен выстрадать человек, беспомощно брошенный в недра пылающего горнила, где он превратится в пепел, подобно углям, под дуновением огромных мехов.