Записки писателя | страница 14
Весною, когда солнце пригреет землю, старые деревья кругом могилы потянут живительные соки и развернут новые листья, вспитанные гноем трупа Толстого.
Тело его умерло. А дух?
Ряд прекрасных рассказов о жизни человеческой превзойдут будущие писатели, как сам Толстой превзошел многих, бывших прежде него. Идеи будут разбиты другими мыслителями, которые будут вооружены тысячами фактов, не известных Толстому, теперь еще не найденных человеческим опытом. Одно останется вечно: память о жизни и смерти одного из величайших людей, грандиозный опыт жизни. Эта память будет велика и красива, насколько могут быть в нашей жизни величие и красота. Но они не восторг, а грусть бесконечную возбуждают во мне.
Страшный закон вечной неизвестности сломил эту великую громаду.
Толстой жил восемьдесят три года и умер так же, как проживший три дня, от пустой случайности, определившей час, и неодолимого закона, положившего предел.
Толстой обладал всеми дарами, о каких мечтает человек, и был несчастен, как последний нищий.
Толстой владел громадным разумом и узнал столько же, сколько последний дурак.
Бог дал ему талант, и на вершине славы Толстой говорил себе: ну, хорошо, я буду выше всех, превзойду Шекспира и Данте, имя мое прозвучит во всех уголках земли… а дальше?.. И, не в силах ответить, отрекся от таланта с тоской и отвращением.
Бог дал ему возможность пережить разнообразную и богатую жизнь, и он признал себя несчастным, жизнь свою — отвратительной. Конечно же, не фотографы и не злая жена сломили его дух. Вся жизнь, с начала и до конца, утомила его, и только догматы его близорукой веры заставили его робко свалить вину на фотографов, гостей и семью.
Бог дал ему ум смелый, казалось, способный разрезать весь шар земной, как апельсин, и этот ум не дал ему истины, заблудился, утомился в исканиях, приткнулся к теплому местечку догмата и с жалкой растерянностью, с точностью попугая, затвердил без конца — Бот, любовь, Бог, любовь, Бог…
Бог дал ему возможно лучшую кончину, без особых страданий, без отвратительных подробностей, в сознании, которое следило за собой почти до последнего вздоха.
И вот тут, в последние дни, вскрылся весь ужасный смысл или, вернее, бессмыслие его жизни.
Все можно отбросить, как детали: и разочарование в таланте, и личное несчастие, и попугаевы догматы, если бы только была кончина, осеянная светом правды, если бы Толстой, как созданный его художественным самодурством Иван Ильич, мог воскликнуть в последнюю, самую последнюю минуту: «смерть!.. Но как это просто и хорошо… как радостно!»