Романтичный наш император | страница 67
— Да позовите же его!
Два часа спустя, вглядываясь в узкое, тонкое лицо Панина, он уже готов был отпустить Никиту Петровича, так и не произнеся ни слова, — но опомнился:
— Служба ваша в иностранной коллегии приметна. Чего бы вы желали теперь?
— Ничего, государь.
— В самом деле? Быть римлянином в наш век непросто.
Не отвечая, Панин лишь поклонился, качнув пышным париком.
— Ваш дядя был моим учителем. Кажется, он не просто думал о проектах на пользу государства, жил лишь этим. Вы схожи с ним?
— Не знаю, государь. Мне выпало за последние годы слишком много счастья и боли, чтобы думать.
— Так боль притупляет мысль, не обостряет?
— Право, не знаю, государь.
— Но Александр Борисович отзывается о вашей службе в самых превосходных тонах.
— Я лишь долг свой выполнял, не думая, как это будет принято.
— Хорошо. Никита Петрович, по представлению Александра Борисовича я назначаю вас полномочным послом при прусском дворе. Указ о сем будет сегодня; когда вы сможете выехать?
— Когда прикажете сдать дела.
— В особой спешке нужды нет. Подождем, чем все-таки кончится в Кампо-Формио.
Он отпустил Панина благостным, мягким жестом, но помниться Никите Петровичу будет ухмылка, пронизывающий голубой взгляд. Он простил бы Павлу напоминание о боли, жестокое удовольствие, с которым тот боль бередил. В конце концов, сам он давно понял, почему его брак с Софьей вызвал столько ненависти: жив быт отец, могли вернуть свою силу Орловы, а что такое соединенная мощь двух таких фамилий, поймет всякий. Но все переменилось, и не в этом теперь печаль. Капризу, прихоти императора, а не знанию своему, таланту обязан Панин назначением, и вот этого он Павлу не простит никогда.
Императрица возвращалась в Петербург одна. Еще до коронации договорено было, что Павел поедет кружным путем, через Смоленск и Ковно; ей скитаться было не в радость. Первые два дня пути она отдыхала после московской суеты, но в Хотилове заскучала и пригласила в карету Архарова. С первых минут приглянулась мешковатая основательность обер-полицмейстера, которому муж доверял полностью, и София,[7] поняв быстро, что светской беседы не завязать, вдруг начала, ничего не утаивая, рассказывать о своих тревогах и обидах, которых было за весенний месяц апрель довольно. Архаров внимательно слушал, иногда вполголоса добавляя коротенькую фразу, а когда она закончила, обернулся к окну. София вгляделась в размягченный сумерками профиль, похвала едва ли не обиженно: