Роскошь изгнания | страница 10
Я совершенно забыл, где нахожусь. Не в силах отвести глаз от книги, я нащупал на столе карандаш. Толкнул пару раз тупой стороной, и на стол упало нечто, оказавшееся скатанными трубочкой пожелтевшими листками писчей бумаги, перевязанными голубой лентой. Листки были такие тонкие, что, еще прежде чем я очень осторожно распустил ленту, я разглядел просвечивающие сквозь бумагу строчки. Из освобожденных листков пахнуло едва уловимым ароматом мускуса, который тут же и улетучился, как холодок под лучами солнца, оставив меня с мыслью, что это мне только почудилось. И все же мой нос и инстинкт торговца антиквариатом подсказали, что это был сохранившийся в туго свернутых листках запах минувшей эпохи. Распустив ленту, я разбил крохотную «капсулу времени».
Это были письма, причем в большем количестве, чем мне поначалу показалось. Они принадлежали человеку эпохи Регентства, которого, кстати, звали Гилберт и который побывал на материке в далеком 1817 году. Когда я понял это, меня вновь охватила дрожь – ведь в это время Байрон тоже находился в Европе. Приказав себе успокоиться, поскольку шансов на то, что эти двое встречались, почти никаких не было, я принялся читать.
Первое свое заключение о характере Гилберта я сделал по его почерку. Он писал исключительно аккуратно и разборчиво, хотя с чересчур энергичным нажимом, так что порой перо едва не рвало бумагу. Например, перекладинка на некоторых «t» напоминала тонкий след бритвы. Но даже если бы автор пользовался пишущей машинкой, то и тогда одного первого абзаца хватило бы, чтобы представить себе этого человека. Париж он называл «скучнейшим во всем христианском мире». Путешествовать в экипаже было для него «пыльно и крайне неудобно». Разговоры спутников – «невыносимо банальны». По нему, «пошли бы они все к черту».
Возможно, бумага и буквы способны непосредственно впитать в себя характер человека и хранить его сотни лет. Возможно, даже от списка покупок у вас пробегут мурашки по спине, если его написал убийца. Так или иначе, через пару страниц властная сила личности этого человека почему-то настолько подействовала на меня, что пришлось на секунду прекратить чтение.
Едва я оторвался от страниц, как поймал себя на том, что рисую в воображении его портрет: дворянин, вне всякого сомнения, с аристократическим орлиным носом, ленивым взглядом и холодной усмешкой на губах. Сидя в своем офисе, я представлял себе, как он выходит из экипажа во дворе парижской гостиницы. Его движения исполнены той же стремительной силы, что и почерк. У себя наверху он присаживается у окна и принимается писать, спина выпрямлена, перо мечется по странице, ныряет в чернильницу, вновь мечется, едва не рвет бумагу, патрицианское лицо невозмутимо. На улице лошадей выпрягают – упряжь в хлопьях пены – и уводят, храпящих, вскидывающих головы, громко цокающих копытами по булыжнику.