доктора не могли запереть его в доме больше, чем на несколько дней — он просто не выдерживал отсутствия впечатлений, новостей, встреч с людьми. В состоянии покоя, когда не было пищи для его вечно голодного, жаждущего ума, Тютчев погружался в беспросветную тоску и отчаяние, бесцельная жизнь наваливалась на него всей своей бессмысленной тяжестью. В такие минуты он острее ощущал тяжесть бытия, непосильный груз жизни — груз этот был для него троекратно усилен сознанием быстротечности и мимолетности жизни, ее конечности в сравнении с неизменной вечностью природы и космического порядка. В эти моменты Тютчев сильнее, чем обычно испытывал на себе, выражаясь языком современной психологии, давление экзистенциального вакуума. Острее вставали вопросы смысла жизни: зачем, для чего и как? Вопрос о цели всего того, что он делает, был для Тютчева жизнеопределяющим, потому что отсутствие конкретного ответа на него и становилось причиной того, что окружающие называли его ленью, слабостью воли и духа. Но эта пригвожденность к месту — к дивану, креслу, — когда не было сил даже написать коротенькую записку или письмо (на это он не раз сетовал в своих посланиях, когда, наконец-то собирался с духом и начинал писать — жене, детям, знакомым), когда все казалось лишенным смысла и цели, все вокруг становилось лишь пустым награмождением материальных форм хаоса, — эта пригвожденность была лишь следствием, следствием чего-то большего, нежели простая лень или меланхолия поэтичной натуры. Тютчев и сам не мог определить, что является этим «большим», что питает его тоскливое безделье, ссылаясь на невыразимость своего состояния.
Но ему ли было не знать, не понимать — ему, мыслившему космическими категориями, — что его тоска — порождение ужаса перед тщетой всего человеческого, отчаяния от мысли, что любой итог человеческих усилий, даже самых плодотворных, ненадолго переживет самого творца и исчезнет так же бесследно. Тут есть от чего впадать в состояние тоскливой лени: сознание, что все в мире — тлен и прах, не прибавляет уверенности в завтрашнем дне, в необходимости что-то делать и куда-то идти. В такие минуты Тютчев, вероятно, начинал сомневаться в своих способностях «связать цепь» прошлого-настоящего-будущего, вообще в возможности осуществления этой связи: одно поколение сменяется другим и от него ничего не остается, кроме призрачных воспоминаний. Старшая дочь Тютчева Анна оставила в своих записях пересказ беседы с отцом, который происходил, очевидно, во время одного из таких приступов «неверия» (впрочем, были ли это приступы? Быть может, это была непрекращающаяся пытка, ставшая привычной?): «Одно поколение следует за другим, не зная друг друга: ты не знала своего деда, как и я не знал моего. Ты и меня не знаешь, так как не знала меня молодым. Теперь два мира разделяют нас. Тот, в котором живешь ты, не принадлежит мне, нас разделяет такая же резкая разница, какая существует между зимой и летом».