Лавка древностей | страница 2
Мистер Хамфри (до того, как он посвятил себя ремеслу чемоданщика и маслодела) должен был стать рассказчиком этой истории. Но поскольку я с самого начала задумал роман так, чтобы впоследствии выпустить его отдельной книжкой, кончина мистера Хамфри не потребовала никаких изменений.
В связи с «маленькой Нелл» у меня есть одно грустное, но вызывающее во мне чувство гордости воспоминание. Странствования ее еще не подошли к концу, когда в одном литературном журнале появился эссей, главной темой которого была она, и в нем так вдумчиво, так красноречиво, с такой нежностью говорилось о ней самой и о ее призрачных спутниках, что с моей стороны было бы полной бесчувственностью, если бы при чтении его я не испытал радости и какой-то особой бодрости духа. Долгие годы спустя, познакомившись с Томасом Гудом[2] и видя, как болезнь медленно сводит его, полного мужества, в могилу, я узнал, что он-то и был автором того Эссея.
Глава I
Хоть я и старик[3], мне приятнее всего гулять поздним вечером. Летом в деревне я часто выхожу спозаранку и часами брожу по полям и проселочным дорогам или исчезаю из дому сразу на несколько дней, а то и недель; но в городе мне почти не случается бывать на улице раньше наступления темноты, хоть я, благодаренье богу, как и всякое живое существо, люблю солнце и не могу не чувствовать, сколько радости оно проливает на землю.
Я пристрастился к этим поздним прогулкам как-то незаметно для самого себя — отчасти из-за своего телесного недостатка, а отчасти потому, что темнота больше располагает к размышлениям о нравах и делах тех, кого встречаешь на улицах. Ослепительный блеск и сутолока полдня не способствуют такому бесцельному занятию. Беглый взгляд на лицо, промелькнувшее в свете уличного фонаря или перед окном лавки, подчас открывает мне больше, чем встреча днем, а к тому же, говоря по правде, ночь в этом смысле добрее дня, которому свойственно грубо и без всякого сожаления разрушать наши едва возникшие иллюзии.
Вечное хождение взад и вперед, неугомонный шум, не стихающее ни на минуту шарканье подошв, способное сгладить и отшлифовать самый неровный булыжник, как терпят все это обитатели узких улочек? Представьте больного, который лежит у себя дома где-нибудь в приходе св. Мартина[4] и, изнемогая от страданий, все же невольно (словно выполняя заданный урок) старается отличить по звуку шаги ребенка от шагов взрослого, жалкие опорки нищенки от сапожек щеголя, бесцельное шатанье с угла на угол от деловой походки, вялое ковылянье бродяги от бойкой поступи искателя приключений. Представьте себе гул и грохот, которые режут его слух, — непрестанный поток жизни, катящий волну за волной сквозь его тревожные сны, словно он осужден из века в век лежать на шумном кладбище — лежать мертвым, но слышать все это без всякой надежды на покой.