Могила воина | страница 53



– Провидение не для того дало мне восемьсот тысяч солдат, чтобы я их посылал на смерть ради идей, быть может, неверных, или ради своего честолюбия. Будем охранять то, что совершенно бесспорно: вечные заветы добра и правды. Они одни для нас всех. Не может больше быть английской политики, или русской, или французской. Должна быть общая, единая политика, стремящаяся к общему благу народов…

Царь говорил с некоторым раздражением, чувствуя в своих словах неясность и противоречия. Еще больше раздражала Александра I радость, которая медленно всплывала на лице его собеседника и которую тот тщетно пытался скрыть. Веллингтону сразу показалось, что в царе произошла какая-то перемена.[11] Он еще не все понимал, но чувствовал, что нежданно-негаданно привалило счастье: Россия в греческие дела не вмешивается! Это было то самое, чего он должен был добиваться по полученным им в Лондоне инструкциям. Теперь это осуществлялось само собой, без ожидавшейся упорной дипломатической борьбы. Россия с Балкан уходила, следовательно, Англия могла занять ее место. Коварных, маккиавелических мыслей у герцога не было, да он был на такие мысли и неспособен. Но тут за него думали и радовались инстинкт, вековые традиции, души предков. Веллингтон проникновенным голосом сказал, что понимает, одобряет, высоко ценит благородные слова царя; они всецело выражают и точку зрения правительства его величества.

– Я чрезвычайно этому рад, – сказал Александр I холодно. «Ну и пусть идет к…», – вдруг, уже не по французски, подумал он. Ему стало смешно. – Но я хотел побеседовать с вашей светлостью еще и по другому вопросу – неожиданно для себя самого, спросил он. – Это régence d'Urgel, вопрос, как вам известно, чрезвычайно важный. Что вы думаете о régence d'Urgel?

– Мне пока трудно высказаться с полной определенностью, – ответил, запинаясь, герцог Веллингтон, тоже впервые слышавший о таком вопросе. Он не умел лгать, и лицо его выразило смущение.

– Но я должен знать ваше мнение. Если мы не придем к соглашению по этому вопросу, мне придется пересмотреть и мою греческую политику, – сказал царь, довольный своей шуткой. «Пусть его светлость не спить всю ночь!…»

XIV

Эпиграмма на лорда Кэстльри вышла не очень остроумной. Эпитафия, тоже в стихах, просто непристойна.[12] Как бы ни относиться к Кэстльри, писать так об умершем человеке, вдобавок умершем трагической смертью, не очень по-джентльменски. «Кажется, ума и вкуса начинает убавляться», – угрюмо подумал Байрон. Он вынул из папки только что законченную рукопись двенадцатой песни «Дон-Жуана», перелистал ее и стал еще мрачнее. Иногда ему казалось, что эта поэма гениальна, что она, и только она, несмотря на провал у публики, обеспечит ему так называемое литературное бессмертие. Но порою думал совсем другое. «Насмешки над Ротшильдом, Берингом, Веллингтоном, Мальтусом, – какая же это поэзия? Что, если это политический фельетон, вроде тех, которые начинают появляться в газетах, да еще и не очень остроумный?…»