Наш Современник, 2006 № 12 | страница 40



Время было непростое. Никита Сергеевич, разрушив все, что смог, в сельском хозяйстве, обрушил свою неуемную энергию на подъем литературы и искусства. Воспоследовал ряд возвышений и падений имен и судеб, притом без всякой системы. Одних, как Солженицына, подняли до уровня Льва Толстого (статья Ермилова в “Правде”), других утюжили бульдозерами (как это было с выставкой художников-модернистов, которых Никита Сергеевич без долгих раздумий окрестил “пидарасами”). А что же “важнейшее из искусств”? Подать сюда Ляпкина-Тяпкина! И последовал разгром новой картины Марлена Хуциева “Застава Ильича”. Я состоял в одной партии с Хрущевым, исповедовал те же идейные принципы, смотрел оба варианта картины — основной и переделанный — и, честно говорю, так и не понял, что вызвало гнев “кукурузника”, где он усмотрел крамолу. Обычные противоречия отцов и детей, которые, освоив опыт старшего поколения, идут дальше, хотят жить по-своему. Ему бы, мудрецу доморощенному, “сделать стойку” на Солженицына. Хитрый политикан, Хрущев не без умысла разоблачал бесчинства Сталина. Это был громадный политический выигрыш для него и в общественном, и в личном плане: под расстрельными списками стояли и его подписи. Крича громче всех: “Держи вора!”, он переводил стрелку на Сталина, отводил от себя и соратников участие в политических репрессиях. У него хватило ума и хитрости остановиться на политическом разоблачении культа личности, не допустив разгула эмоций. Представим себе на минуточку, какую волну народного гнева вызвали бы живые свидетельства мучеников режима в пору, когда многие еще были живы, а раны свежи. Но на уста средств массовой информации была наложена печать молчания. “Культ личности, культ личности!” — кричи, сколько хочешь, но ни одной личной судьбы, ни одной картинки истязаний на телеэкране, ни одной подробности тюремного и лагерного быта в литературе и искусстве. Культ был, а последствий вроде бы и не было. Романтические образы борцов революции и кристально чистых комиссаров по-прежнему волновали бардов с Арбата, которые заодно славили хрущевскую “оттепель”. А вслед за “оттепелью” пришли “холода”.

Тайной за семью печатями осталась для меня возня вокруг картины Андрея Тарковского “Андрей Рублев”, которую то выпускали на экран, то снимали, то разрешали вывезти за рубеж, то требовали отозвать в день, когда уже в Париже был объявлен сеанс. Председатель Госкино А. Романов метался между Гнездниковским переулком и Старой площадью. В конце концов, “Рублев” все же уехал на Каннский фестиваль и получил приз ФИПРЕССИ (объединения прессы), хотя, на мой взгляд, более достойного претендента на главный приз не было. Возможно, именно возня с “Андреем Рублевым” ожесточила характер Тарковского, он озлобился и возненавидел любое прикосновение указующего перста к его творчеству. Хотя позднее выяснилось, что корни его неприязни к руководству были значительно глубже. Мне хотелось понять этого сложного человека. Помню, после завершения картины “Зеркало”, оставшись вдвоем с Андреем, я спросил: