Воспоминания и портреты | страница 9



И хотя он (не только в одном смысле) первое лицо, то все же отнюдь не единственный, о ком я сожалею и о ком нынешние студенты, знай они, чего оказались лишены, сожалели бы тоже. У них все еще есть Тейт — пусть он остается с ними подольше! — есть его аудитория с куполом и всем прочим; но представьте, насколько она была иной, когда этот юноша (по крайней мере, в дни проверок) сидел на скамье у самого края помоста. Линдсей-старший[4] демонстрировал, как хорошо сохранился, несмотря на преклонный возраст. Возможно, мои преемники даже не слышали о старике Линдсее; но когда он ушел, разорвалась некая связь с прошлым веком. Он был несколько похожим на крестьянина, сильным, бодрым, простым; говорил с сильным восточным акцентом, которым я восхищался; во всех его воспоминаниях речь шла о путешествиях пешком или по дорогам, запруженным дилижансами, — о Шотландии до появления железных дорог; он видел угольный маяк на острове Мэй и потчевал меня рассказами о моем дедушке. Таким образом, для меня он был неким зеркалом того, что ушло в прошлое; только по его рассказам я мог вообразить себе столб пламени на мэйском маяке, кренящийся в подветренную сторону, и зрителей, бросающих в огонь топливо, лежавшее у прутьев топки с наветренной стороны; только так я мог представить себе своего дедушку, быстро едущего по приморской дороге из Питтенвима в Крейл и, несмотря на срочное дело, останавливающегося добродушно поговорить со встречными. И теперь, в свой черед, Линдсея тоже не стало, он живет лишь в памяти других людей, покуда они не последовали за ним, и фигурирует в моих воспоминаниях, как мой дедушка фигурировал в его. Кроме того, у студентов есть профессор Батчер, говорят, он превосходно знает греческий, есть профессор Крайстл, с головой ушедший в математику. Они, вне всякого сомнения, являются украшением университета. Но не могут изменить того факта, что профессор Блэки вышел на пенсию, а профессор Келланд умер. Если человек не знал Келланда, его образование нельзя назвать полным или поистине широким. Были неописуемые уроки в одном только виде этого старого хрупкого священника, живого, как мальчишка, доброго, как сказочный крестный отец, и поддерживающего на занятиях полный порядок обаянием своей доброты. Я слышал, как он пускался в воспоминания в учебное время, правда, ненадолго, и давал нам представление о старинной жизни в отдаленных английских приходах, когда он был молодым, играл, таким образом, ту же роль, что и Линдсей, — роль живой памяти, доносящей из темной бездны прошлого образы исчезнувших вещей. Но она плохо подходила Келланду; у него недоставало данных: несмотря на серебряную седину и морщинистое лицо, стариком он в сущности не был; у него было очень много порывистости и нетерпеливого пламени юности, слишком много непреходящей душевной простоты, чтобы хорошо играть ветерана. По-настоящему оценить Келланда, познать (выражаясь по-старинному) его добрую натуру можно было, когда он принимал студентов дома. Какую замечательную простоту тогда он выказывал, стараясь развлечь нас, словно детей, игрушками, и какую обаятельную нервозность манер, когда боялся, что его усилия пропадут даром! Поистине, он вынуждал нас чувствовать себя детьми, по-детски смущенными, но вместе с тем преисполненными симпатии к добросовестному, беспокойному юноше-старцу, изо всех сил старавшемуся развлечь нас. Один теоретик считал, что самой характерной чертой этого человека являются очки; что губы его могут быть сжаты, лоб притворно разглажен, но блеск очков симптоматичен. И должно быть, с Келландом дело обстояло именно так, я до сих пор представляю себе, что вижу его быстро расхаживающим с указкой в руке по помосту и отчетливее всего вижу, как сверкают любовью его очки. Кроме Келланда я видел лишь одного человека с такими (если можно так выразиться) добрыми очками; это доктор Эпплтон. Но свет в его случае был сдержанным, пассивным; у Келланда он плясал, менялся, весело вспыхивал среди студентов вечным призывом к доброжелательности.