Польский всадник | страница 23
Увидев внучку, Педро Экспосито замолчал, потому что разговаривал с собакой только оставаясь с ней наедине: дед говорил ей что-нибудь и умолкал, глядя в грустные глаза животного, как казалось, понимавшего его слова и кивавшего ему мордой, но если кто-то подходил, он делал собаке заговорщический знак, и та равнодушно смотрела на чужака, будто предлагая разгадать непостижимую загадку.
– Дедушка, – сказала моя мать, от волнения с трудом выговаривая слова, – выйдите на улицу – кажется, что-то случилось: приехала телега мертвых.
Старик молча улыбнулся, словно ничего не понимая, и посмотрел на нее с тем же выражением, какое было в глазах собаки, а потом поманил внучку движением руки, с такой приветливостью и нежностью, будто ему было достаточно приласкать ее, чтобы избавить от любого грозившего ей зла. Он обнял мою мать за плечо, ласково прижал к себе и легко погладил по лицу, как слепой, вспоминающий ее черты.
– Не бойся, – сказал он, – Маканка приехала не за тобой.
Из всех знакомых ей голосов только голос деда – всегда такой приветливый и искренний – мог успокоить ее страх. В голосе отца, который она слышала теперь только во сне, пробуждаясь от собственного плача, часто звучал гнев. Он внезапно начинал кричать, по непонятной для нее причине, и, укрывшись под скатертью, за спинкой кресла или уютно устроившись рядом с дедом, пахнувшим старым вельветом и табаком, она слушала оскорбления и ужасные проклятия, топанье ногами и щелканье ремня, свистевшего в воздухе за закрытой дверью. В голосе ее матери, когда она разговаривала с ней, обычно звучала холодность приказа или горечь жалобы, если не иронические нотки, мучившие ее долгие годы после того, как она вышла из детства, от которого у нее остались не воспоминания о призрачном рае (его она никогда не знала), а тайные муки страха и неуверенности, вероятно, унаследованные мной, так же как овал лица и цвет глаз. Но по крайней мере с моей матерью всегда был голос ее деда Педро, проникший в душу раньше, чем она могла это помнить, потому что она слышала его еще в колыбели, когда дед напевал ей гаванские песни. Ночью ей было достаточно уловить его голос в соседней комнате или просто представить его, чтобы в темноте рассеялись другие голоса, пение ведьм и жуткие рассказы дяди Мантекеро, свист бомб, шум машин, останавливающихся до рассвета у домов, и оглушительный стук дверных молотков, разговор матери и дочери, слышащих из кровати шаги убийцы, пришедшего зарезать их. «Ай, мама, мамочка, кто же это?» – пели в сумерках хором, под недавно загоревшимися лампочками. «Тихо, дочка, доченька, сейчас он уйдет». Эти слова, никого так не пугавшие, как мою мать, ее память монотонно повторяла, когда она лежала в постели: бесполезно было прятать голову под одеялом и читать «Господи, Иисусе Христе», потому что скрип на лестнице выдавал чьи-то шаги, а шуршал не точильщик в потолочных балках и не крысы на сеновале, а кто-то подкапывавший стену закрытого дома, приближавшийся с неумолимостью часов. «Ай, мама, мамочка, кто же это?» – человек, пришедший сказать, что ее отец в тюрьме. «Тихо, дочка, доченька, сейчас он уйдет» – люди, постучавшие в дом на углу и увезшие Хусто Солану в черном фургоне; кучер Маканки, с лицом палача или мертвеца; горбатый врач дон Меркурио, ездивший к больным в одном из последних в Махине экипажей, запряженных лошадьми, казавшемся заранее посланным из похоронного бюро.