Письма шестидесятилетнего жизнелюбца | страница 63
Но с чем я не знаю что делать – это с зеленой фасолью, как мы говорим – бобами. Я засеял восемь грядок по двадцать корней и этим небольшим количеством могу теперь накормить целый полк. По ошибке я поставил подпорки из старого тополя, уже подгнившие, под ветром они почти все повалились, и сейчас там настоящая сельва, местами просто непроходимая. Стручки нависают со всех сторон, я собираю их горстями, можно подумать, что они растут на глазах в считанные секунды. Поскольку для меня это много, а здесь у всех свои огороды, вчера с рейсовым автобусом я послал мешок Бальдомеро, который ценит этот овощ и вдобавок кормит немало ртов.
Чего бы я не отдал, любимая, чтобы ты видела мои розовые кусты! Розы да календулы – других цветов я не держу, так как мне достаточно полевых, чтобы радовать глаз. Но когда раскрываются розы – это захватывающее зрелище. Они словно вскипают, распускаются настоящими гроздьями, и наступает минута, когда на кустах больше цветков, чем листьев. Жаль, наряд этот недолговечен, но поскольку за лето происходит как минимум два цветения, на кустах всегда, за исключением какой-нибудь пары недель, остаются розы. Вчера я срезал два чудесных бутона и поставил их в стакане на комод, перед твоей фотографией (я имею в виду ту, где ты щекочешь внучку, ибо другая, пляжная, могла бы вызвать комментарии Керубины, моей домоправительницы, чего я хочу избежать), как скромный знак внимания пылающего чувством сердца.
Любовь, любовь моя, не забывай следить за трансаминазой. А у меня опять повышенная кислотность. До послезавтра и целую твои руки.
Э.С.
Дорогая!
После пережитого этой ночью волнения невозможно забыться сном. И вот я сижу, любимая, в семь часов утра и пытаюсь возобновить разговор с тобою. А все потому, что в полночь, когда Национальное радио начало выпуск новостей и, подняв глаза к луне, я поставил на проигрыватель пластинку Моцарта, я испытал истинное потрясение. Как передать тебе мои ощущения? Поначалу, в самые первые минуты, я перенес подлинную агонию. Сердце рвалось из груди, удары его были так тяжки и часты, что я подумал, мне может стать дурно. В ту же минуту я почувствовал тебя рядом и одновременно увидел нас обоих, силуэтами выписанных на фоне луны, лихорадочно внимающих тактам Моцарта. Как мог я писать тебе, что мне недоступна классика? Никто не вправе утверждать этого. Их доступность для нас – или наша для них – вопрос сосредоточенности. И Моцарт этой ночью был не только мэтром, он был нашим союзником. Я думал о тебе и знал, что ты думаешь обо мне, а Моцарт со своей прекрасной мелодией был посредником, способствующим нашему свиданию. Одно мгновение, любимая, я находился на верху блаженства. Я забыл, где нахожусь, вернее, здесь меня не было, я обретался подле тебя и пил твое дыхание. Я словно пребывал вне себя и одновременно оставался собой, любовался тобой и прислушивался к своим ощущениям, иными словами, испытал душевное раздвоение. Мне довелось стать разом и героем и статистом, и, когда музыка стихла, я был так очарован, что прошло несколько минут, прежде чем я смог шевельнуться.