Сказ о звонаре московском | страница 9



А Котик уже бродит по комнате -- знакомится с новым местом. Остановился у рояля, поднял крышку. Сейчас начнет играть? Но он настойчиво ударял и ударял одну и ту же клавишу.

В комнату вошла пожилая худенькая женщина, жена художника Альтмана. Нота все длилась нетерпеливо. Нашел изъян? Что-то странное. Я подошла. Он держал палец на "ля".

-- Почему же она нне слышит? Я же ззову ее, -- недоуменно спросил Котик, -- она же -- "ля", чистая центральная нота! Поняв, я уже объясняла вошедшей:

-- Фаина Юрьевна, ваша тональность -- "ля"! И Константин Константинович...

-- Я сыграю гармонизацию Ми-Бемоль, -- перебил Котик. Медленно, упоенно, как-то все снизу вверх идут звуки. Коленопреклоненно -- перед недосягаемой высотой Ми-Бемоль? И все многотембровое флейтное существо рояля, все скрипичное, все вокальное и органное его звучание сплетается в новую оркестровку, вызывая колокольные голоса. Они мечутся в пределах рояльных, рождая небывалое в слухе.

Я смотрела на друзей моих: мать моей подруги, дочь ее Нэй, на их пожилую гостью -- Фаину Юрьевну, "ля", -- на лицах всех их, столь разных, было одно выражение: поглощенность нежданным, неповторимым! Мы присутствовали при необычайном.

Это было не подражание на рояле колоколам, как это встречается у некоторых музыкантов, -- а совсем другое: с помощью презираемых звонарем белых и черных клавиш, служащих одному диезу, одному бемолю, -- он нашел способ (не мог не найти, тосковавший по звучанию колокольному с утра до ночи) создать колокольность в клавишах!

То был вечер колокольного рояля!

Что-то вроде полузабытого сна. Сумрачные переходы, высота недомашняя, свет и тени, и гулкость органная. Мы поднимались по лестницам консерватории в рабочую комнату Котикиного Источника. Я пишу это слово с большой буквы не от себя, а невольно передавая выражение его в устах сына -- уважение, заглавность. Котик не рассказывал мне об отце, но позднее я узнала, что он нежно любил отца с тех лет, когда тот еще не был назван Источником, а был просто папа; с дней, когда жива была мать, когда он сам был кудряв и младенчествен, а отец молод и весел... Вот этими вещами, невещественными, Прошлым, в вечность ушедшей матерью, незримым еще Будущим, как в новогодних зеркалах, отраженных друг в друге, веяло на темных лестницах консерватории, которыми мы шли. Слышалось все это, как стихший звон арфы, как неслышный звук Вешняковского колокола, и вещественна была тут эта невещественность семейной трагедии... Как в старых домах, пахло в тот вечер в пути нашем, и шли мы будто не Москвой -- Петербургом гоголевских времен.