Концлагерь | страница 3
Естественно, рецензию, которую Андреа приложила к письму, цензор изъял. Муки тщеславия. Десять летя не мог похвастать никакими своими печатными изданиями, только несчастной докторской диссертацией по Уинстенли; а теперь вышли мои стихи — но не исключено, что увижу их я только через пять лет. Да сгниют смидовы глаза, как картофель по весне! Да разобьет его малайзийский паралич!
Попробовал продолжить цикл „Церемонии“. Без толку. Колодцы иссякли, иссякли.
Спагетти.
Такими вечерами (пишу я после отбоя, при свете синей двадцативаттной лампы над толчком) меня посещает сомнение, прав ли я со своим отказничеством, не опростоволосился ли. Чего тут больше — героизма? или мазохизма? В личной жизни совесть моя никогда не была такой образцово-показательной. Но, черт побери, эта война не правильная!
Я думал (и убедил себя), что отправиться в тюрьму по собственной воле немногим отличается от того, чтоб уйти в траппистский монастырь, что лишения переносятся легче, если идешь на них сознательно. Как человек женатый, я часто сожалел, что умозрительная жизнь, в самых ее возвышенных аспектах, прошла мимо меня.
Аскетизм представлялся мне чем-то вроде духовного трюфеля, некой редкой роскошью. Ха-ха!
На койке этажом ниже удовлетворенно посапывает мафиози из мелких буржуа (сцапали за какие-то налоговые махинации). В плотной, осязаемой темноте скрипят кроватные пружины. Я пытаюсь думать об Андреа. Помнится, в старших классах брат Уилфред советовал, что когда посещают греховные мысли, надлежит молиться Святой Деве. Может, ему это и помогало.
Вот уж в самом деле, nel mezzo del camin di nostra vita![3] Мой тридцать пятый день рождения, и кошмары в слабой форме. Сегодня утром в течение нескольких секунд перед железным бритвенным зеркалом господствовал мой двойник, Луи II. Он издевался, и бушевал, и пятнал своим непотребным словоизвержением знамя веры, не говоря уж о надежде (и без того последнее время изрядно запятнанной). Мне тут же вспомнилось гнетущее лето двадцатилетней давности — лето, когда душой моей безраздельно владел Луи II. Гнетущее? Собственно, слова „non serviam“[4] произносились тогда не без приятного возбуждения — возбуждения, которое неотделимо переплетено в памяти с первым сексуальным опытом.
Так ли уж сильно отличается моя нынешняя ситуация? Другое дело, что теперь я благоразумно заявляю „поп serviam“ скорее кесарю, нежели Богу.
Когда явился капеллан выслушать мою исповедь, об этих угрызениях совести я не сказал ни слова. В своей невинности тот будет склонен принять сторону циничного Луи II. Капеллан, однако, успел выучиться, что меня скудным арсеналом его казуистики не проймешь (еще один перебежчик из стана ирландского томизма), и делает вид, будто принимает меня с позиций моей же собственной моралистики.