Соль на нашей коже | страница 28



– Ты, конечно, не переменила своего решения? – сразу же спросил он.

– Нет, Гавейн, не переменила… я… просто я не могу иначе. Я так хочу, чтобы ты понял…

– Ты отлично знаешь, что я ничего не понимаю. Молчание.

– Ты завтра уезжаешь? – снова заговорила я.

– Мы ведь так решили, разве нет?

Гавейн был прав, этот проклятый аппарат не приспособлен для общения. Я чувствовала, что не могу выговорить в него «люблю». Чтобы он не повесил трубку, ляпнула первое, что пришло на ум:

– Ты будешь мне писать? Сообщишь, куда я могу прислать тебе письмо?

– Не так это просто… Я буду жить у родителей Мари-Жозе, пока не закончу учебу. Когда буду в Конкарно, пошлю тебе открыточку.

– Вот-вот. С наилучшими воспоминаниями, надеюсь.

Обиженное молчание. Выругаться в телефон он не мог.

– Ну ладно, мне пора, – буркнул он и, не ожидая ответа, повесил трубку на черный аппарат, прибитый к деревянной стенке.

4

Следующие десять лет

В последовавшие за этим десять лет моя жизнь была так наполнена, что просто не оставалось времени думать о первой любви. Тоска по ней приходит позже, когда вторая любовь, та, на которой мы рискнули, как говорится, построить жизнь, начинает давать крен. Вот тогда несбывшееся видится нам в опасном чарующем ореоле.

Ну а пока моя юность незаметно переходит в зрелость. Я еще не перешагнула порога тридцатилетия – порога первой из длинной череды дверей, которые предстоит миновать, всякий раз задавая себе один и тот же мучительный вопрос: неужели теперь моя жизнь устоялась окончательно? Неужели больше ничего по-настоящему важного со мной не произойдет?

Когда нам перевалит за шестьдесят, мы улыбаемся своей юношеской наивности. И напрасно. На четвертом десятке я утратила драгоценный дар – беззаботность. До тех пор я жила, ни на миг не задумываясь над тем фактом, что я когда-нибудь умру, как и над тем, еще более для меня неприемлемым, что я уязвима, что мое тело может однажды отказаться повиноваться мне и тогда мне придется повиноваться ему. И еще: до тех пор все, что я переживала, обладало чудесным вкусом новизны, в том числе и горести.

За это беззаботное десятилетие я успешно защитила диплом по классической филологии, выдержала экзамен на степень агреже[10] по истории и получила место в Сорбонне, вышла замуж за Жан-Кристофа, в ту пору – главного оператора телекомпании «Гомон», и стала матерью белоголового мальчика с веснушками по имени Лоик-Эрванн Ожеро.

Гавейн сыграл свадьбу в том же году, что и я, – в 1952 – и не успел опомниться, как Мари-Жозе подарила ему четырех ребятишек. После нашего разрыва жизнь его пошла намеченным курсом: он был не из тех, кто «позволяет себе роскошь терзаться попусту»; эта фраза как нельзя лучше обрисовывала его характер. С недавних пор он, как выражалась его мать, «ходил в капитанах» на траулере у южных берегов Ирландии. «Туго ему приходится», – сдержанно добавляла мамаша Лозерек, и глаза ее на миг затуманивало горе, о котором она никогда не упоминала вслух: ее младшего сына, четырнадцатилетнего Робера, смыло волной с палубы в темную ночь два года назад и тело так и не нашли. После этого она уже без былого пренебрежения говорила о других сыновьях, когда им «приходилось туго».