Соль на нашей коже | страница 26
К середине ночи, почувствовав, что его бдительность слабеет, я не выдержала: прижалась животом к его спине, щекой к его плечу. В тишине нашего полусна мне казалось, что это наши души обнимаются, не желая расстаться, и горько посмеиваются над моими терзаниями. Где-то вне нас – или в нас? – мужчина и женщина помимо нашей воли подавали друг другу знак, звали друг друга. Гавейн не желал ничего слышать, но распоряжался уже не он. Вдруг, перекатившись на другой бок, он навалился на меня и, даже не помогая себе руками, одним махом вошел туда, откуда донесся до него зов. Думая этим унизить меня, он почти сразу кончил, но губы его так и не оторвались от моих, и мы уснули, слитые воедино, дыша одним дыханием, пока не забрезжил окаянный рассвет.
На вокзале Монпарнас, в белесом свете перронных фонарей, мы не смогли даже поцеловаться. Он только прижался виском к моей щеке, как в нашу первую встречу, и вскочил в вагон. Сразу отвернулся, чтобы спрятать свое осиротевшее лицо, а я побрела к выходу с непролитыми слезами в сердце и разумными доводами в голове – эти две части меня жили каждая своей жизнью, как будто принадлежали разным людям.
Ни один прохожий не удостаивал меня взглядом; я шла, не озаренная больше светом неистового желания, которое внушала еще вчера, безразличная всему миру. От чувства заброшенности по телу пробежал озноб, и я прокляла нашу неспособность жить по велению сердца – то есть мою неспособность; Гавейну предстояло обнаружить свою позже. Но я знала, что мне не вырваться из плена столь дорогих мне предрассудков, впитанных в детстве и еще слишком цепких. И в силу этой принципиальности, заменявшей мне в те годы личность, я не могла простить ему недостатка культуры, манеры браниться по любому поводу, его цветастых рубашек и сандалий с ремешками, которые он надевал на носки, саркастических смешков по поводу абстрактной живописи, от которой он вчера в музее не оставил камня на камне несколькими фразами, полными неизлечимого здравомыслия, и его увлечения Риной Кетти, Тино Росси и Морисом Шевалье – именно этих певцов я терпеть не могла и, между прочим, тоже разделалась с ними вчера несколькими безапелляционными фразами. Я не могла смириться с тем, что хлеб он режет на весу, а мясо нарезает в тарелке на мелкие кусочки, с бедностью его словарного запаса, наводившей порой на мысль о скудости ума. Нет, такой труд был бы мне не под силу. Да и он мог не захотеть: к культуре он относился со смутным недоверием и, в сущности, без особого уважения, в его сознании она почти приравнивалась к снобизму. Испокон веков, считал он, бедных людей дурачат красивыми словами, и «политиканы», как он выражался, «облапошивают нас все как есть» – тоже его слова. Невозможно было разубедить его в том, что все политические деятели – продажные шкуры и трепачи, кроме разве что коммунистов, за которых он всегда голосовал – не столько по убеждению, сколько по устоявшейся в его среде традиции. Рыбаки на траулере живут в некоем подобии коммуны, и каждый получает свою долю в зависимости от улова. Гавейн очень гордился тем, что не сидит на жалованье.