Преднамеренное убийство | страница 4
Мне стало неприятно, хотя как следователь я за свою жизнь перевидал сотни смертей. Впрочем… как сказать: одно дело — обезображенный, прикрытый одеялом труп убитого, а другое дело — почтенный покойник на катафалке, умерший естественной смертью; одно дело — смерть без церемоний, а другое дело — пристойная смерть, в согласии с обычаями и хорошими манерами, смерть, я бы сказал, во всем своем величии. Но, повторяю, никогда бы я так не растерялся, скажи они мне все сразу. Но они были чересчур скованны. Слишком испуганы. Не знаю — может быть, просто потому, что я был чужаком, или они некоторым образом стыдились меня как должностного лица, чья профессия подчеркивалась данными обстоятельствами, стыдились моей, так сказать… деловитости, выработанной невольно за многолетнюю практику, — во всяком случае, их стыдливость как-то ужасно пристыдила и меня, пристыдила, собственно говоря, совершенно неадекватно обстоятельствам. Я промямлил что-то такое об уважении и привязанности, которые всегда питал, к умершему. Вспомнив, что со школьных лет ни разу больше с ним не виделся, о чем они могли знать, — я добавил: “В школьные годы”. Поскольку они по-прежнему не отвечали, а надо же было как-то закончить, закруглиться, я, ничего больше не придумав, спросил:
“Могу я взглянуть на тело?” И слово “тело” прозвучало как-то уж слишком зловеще.
Мое смущение, видимо, смягчило вдову — она жалобно заплакала и протянула мне руку, которую я смиренно поцеловал.
“Сегодня; — произнесла она, будто в полуобмороке, — сегодня ночью… Утром встала… иду к нему… зову: Игнась, Игнась — молчание… лежит… Я потеряла сознание… упала… И с той минуты у меня все время трясутся руки, вот посмотрите!” — “Зачем вы, мама?” — “Дрожат… беспрерывно дрожат”. Она подняла руки. “Мама”, — снова подает голос Антоний, чуть слышно. “Дрожат, дрожат — сами дрожат, о, дрожат, как осина…” — “Это никого… никому, безразлично. Стыдно!” — вдруг грубо выкрикивает Антоний, поворачивается и выходит. “Антось! — в испуге зовет мать. — Цецилия, за ним!..”
А я стою, смотрю на ее трясущиеся руки, мне нечего сказать, и я чувствую, что теряюсь, смущаюсь еще больше. Вдруг вдова тихо сказала: “Вы хотели… Так идемте… туда… Я вас провожу”. Я положительно считаю, — нынче, когда я спокойно обдумываю события той ночи, — что имел полное право распоряжаться собою и своими котлетами, то есть я вполне мог — и даже обязан был — ответить: “Я к вашим услугам, но прежде я доем котлеты, поскольку с утра у меня во рту маковой росинки не было”. Быть может, если бы я так ответил, это предотвратило бы дальнейшее трагическое развитие событий. Но разве я виноват? Я был настолько ею терроризирован, что и котлеты мои, и собственная моя персона показались мне чем-то тривиальным и недостойным внимания, мне вдруг стало так стыдно, что и поныне я краснею при одной мысли о том позоре.