Камергерский переулок | страница 26



Однако никакие жидкости усы Арсения Линикка не омочили.

– А тебя, Сенечка, днем Тоня спрашивала, - объявила кассирша.

Линикк вскочил.

– Чур меня! Чур! Что же вы меня раньше-то не предупредили! Бежать, бежать!

И явно испуганный Линикк, переставляя ноги по утиному, унес из закусочной свое основательное тело.

– Вот трепач-то! - рассмеялась кассирша. - Он теперь еще и Гном Телеграфа!

– А разве не гном?… - будто бы и не к кассирше, а к самому себе обращаясь, произнес Прокопьев.

– Какой же он гном! - хохотала кассирша. - Сколько лет его знаю, и Пилсудским был, и Маннергеймом, но гномом никогда!

Однако Прокопьеву было не до смеха. Его била дрожь. «Вы жертвенное существо, - звучало в нем, - вы жертвенное существо…» Он пытался образумить себя, признать Арсения Линикка личностью несерьезной, мягко сказать, а то и ущербной и уж, конечно, по версии кассирши Люды, трепачом. Но что это меняло? Пусть даже вечернее явление некоей Тони могло сокрушить дух Гнома Телеграфа или погоняльщика энергий по медным нитям. Ущербные и блаженные умели предрекать… Кто же определил его, Прокопьева, в жертвенные существа? И за какие такие свойства натуры? Причем ведь не в жертвенного человека, а именно в существо. В барана, что ли, коему суждено рухнуть в день сабантуя? Или в агнца, еще не откормленного и невинного? За что ему такая участь? Но ведь история с агнцем - история символическая, в символ чего могли произвести его, Прокопьева Сергея Максимовича, и что нынешней жертвой намерены были искупить, уберечь или спасти? Или кого улестить? Никакие разумные разъяснения в голову Прокопьеву не приходили…

– Да что это вы, - обеспокоилась кассирша Люда, - Сергей…

– Максимович, - подсказал Прокопьев.

– Сергей Максимович, что это вы так разволновались-то? Сенечка наш не только трепач и запуган подругой Тоней, у него еще и сотрясение было.

– Сотрясения у всех были, - стараясь не выказать дрожь, выговорил Прокопьев.

– И у вас сотрясение было? - удивилась Люда. - Ой! Ой!

– Я не про мозги, Людмила Васильевна, - мрачно сказал Прокопьев, - я про иные сотрясения…

– Ну те-то сотрясения всем известны, - уточнение Прокопьева вроде бы кассиршу разочаровало. - Те-то что! А вот Сенечка головой падал на камни, не нарочно, конечно, но с кровью… А вы, ишь, как взъерошились! Вы лучше еще солянку закажите. А к ней и сто граммов.

– Солянку, пожалуй, отложим, - сказал Прокопьев. - А вот сто граммов, Дарьюшка, будьте добры, налейте.

Дарьюшкой Прокопьев (отчасти смущаясь - слащавости, что ли, своей или даже угодливости) назвал двадцатитрехлетнюю буфетчицу, гарную хохлушку из-под Херсона, нашедшую приют у родственников в Долбне. Дома ее окликали Одаркой, да и в Камергерском она ощущала себя Одаркой, однако для Прокопьева, знакомого с комической оперой Гулак-Артемовского, Одарка была дородной и скандальной бабищей, проживавшей за Дунаем, и иной осуществиться не могла.