Шишкин лес | страница 21
— Мерзавец!.. — бормочет Верочка. — Фу, какая пошлость...
Она с трудом подавляет приступ рвоты и, зажав ладонью рот, пошатываясь, выходит из конюшни. Левко, раскачиваясь от боли, с собачьей тоской и недоумением смотрит ей вслед.
Чернову про этот случай в конюшне Верочка никогда не рассказывала. Воспитанием Левко она больше никогда не занималась. Как написано у моего папы в «Нашей истории»: «Всякому бунту приходит конец».
В дневнике Верочки это происшествие упомянуто только намеками, без подробностей. А что, если дело, не дай Бог, зашло у них дальше? И раз так, откуда я произошел? Лучше об этом не думать. Я и не думаю. Но через несколько месяцев, уже в Париже, Верочка родила дочь Варю, мою будущую бабушку.
И эта, новая, мечта Чернова исполняется. Он дирижирует в Париже императорским оркестром. Звучат последние моменты написанного им торжественного марша.
Он поворачивается к публике и кланяется.
Гром рукоплесканий.
Под этот самый марш через несколько десятилетий повезут на военном параде перед мавзолеем Ленина межконтинентальные ракеты. Но об этом потом. А сейчас в Париже сидящая в первом ряду моя прабабушка, беременная Верочка, ахает и хватается руками за живот.
Так родилась моя бабушка, будущий великий советский скульптор Вера Чернова.
Чернов в халате и Верочка в пеньюаре с младенцем Варей на руках стоят у окна роскошного парижского отеля. Перед ними знакомый по тысячам открыток пейзаж с Эйфелевой башней.
— Ужас, — мрачно глядит на башню Чернов. — До чего ж это все-таки дурацкое сооружение. Надо ж такое выстроить. Слава Богу, выставка скоро кончается, и эту железяку ко всем чертям снесут. И без нее Париж достаточно претенциозен. N'est-ce pas, ma chere[6]?
— Oui, mon amour[7], — Верочка с ним уже не спорит.
Чернов невзлюбил Эйфелеву башню до такой степени, что потом называл ее именем все, что казалось ему нелепым или просто смешным. Первый автомобиль, новоизобретенный телефон, уродливый дом, который построил себе Левко, русскую революцию, даже самого себя в молодости, когда он бросал вызов самому Чайковскому, — все это Чернов считал теперь дурью и называл Эйфелевой башней.
— Хочу в Шишкин Лес, — уныло глядит на Париж Чернов. — Жить и работать можно только дома, где корни наши. Художник, чтоб жизнь его обрела смысл, должен слиться душою с народом. Ты же знаешь — je le disais toujours et je le repete[8].
Идеи в голове моего прадеда часто сменяли друг друга, но всякий раз он был уверен, что думал так всегда.