Память, говори | страница 49
Зима 19051906 годов, среди которой Mademoiselle приехала из Швейцарии, была единственной во все мое детство, проведенной нами в деревне. То был год забастовок, бунтов и вдохновленных полицией погромов, и отец, видимо, хотел продержать семью подальше от города, в нашем тихом деревенском поместье, где его популярность среди крестьян могла, как он правильно рассчитал, умерить риск, неизбежный при любых беспорядках. К тому же зима эта выдалась на редкость суровой, снегу навалило много, как раз столько, сколько Mademoiselle и думала, верно, найти в гиперборейском мраке далекой Московии. Я не встречал ее, когда она выгрузилась на маленькой станции Сиверская, откуда ей еще предстояло проехать в санях с десяток верст до Выры, но делаю это сейчас, стараясь вообразить, что она увидела и почувствовала на этом последнем перегоне своего сказочного путешествия, пришедшегося на столь неудачное время. Ее русский словарь, помнится, состоял из одного короткого слова – того же, одинокого слова, которое она годы спустя увезла обратно в Швейцарию. Это словечко “где” превращалось у нее в “гиди-э”. Его хватало за глаза. Звуча граем потерявшейся птицы, оно набирало столько вопросительной силы, что удовлетворяло всем ее нуждам. “Гиди-э, гиди-э?” – заливалась она, не только добиваясь определения места, но выражая бездну печали – одиночества, крушения надежд, бедности, болезни, поисков обетованного края, где ее наконец поймут и оценят.
Глазами моего доверенного вижу, как она стоит в середине перрона, на который только что сошла, и тщетно мой призрачный представитель предлагает ей руку, которой она все равно не видит. (“И вот я стояла, всеми брошенная, comme la Comtesse Karenine”, – красноречиво, если и не совсем точно, жаловалась она впоследствии). Дверь ожидальни отворяется с дрожью и воем в тон ночной стуже; оттуда вырывается светлый пар, почти столь же густой, как тот, который валит из трубы шумно ухающего паровоза, и вот появляется наш кучер Захар, рослый человек, одетый в нагольный овечий тулуп с огромными рукавицами, засунутыми за красный кушак. Слышу, скрипит под его валенками снег, пока он возится с багажом, с позвякивающей упряжью, и с собственным носом, который, обходя сани, он мощно облегчает приемом зажима и стряха. Медленно, томимая мрачными предчувствиями, “мадмазель”, как называет ее помощник, забирается в сани, цепляясь за него в смертном страхе, что сани тронутся прежде, чем надежно усядется ее грузное тело. Наконец, она, кряхтя, оседает и всовывает кулаки в плюшевую муфту. Вот сочно чмокнул Захар, вот переступили, напрягаясь, вороные Зойка и Зинка, еще переступили, и вот Mademoiselle подалась всем корпусом назад – это дернулись тяжелые сани, вырываясь из мира стали, елей, плоти, чтобы вплыть в отрешенный от трения мир, в котором они скользят вдоль призрачной стези, словно бы и не касаясь ее.