Самострел | страница 7
У плиты валялся изрубленный в щепки табурет, чей-то растрепанный картуз, с торчащими клоками ваты, опилки, топор, ножовка и прочий инструмент, а железная, с блестящими шишечками, кровать, стоявшая прежде в углу, была завалена на бок, и в одной ее спинке не хватало толстого полого прута.
— Барчонок мне и в голову не пришел — с какой стати ему кровать рушить?
Однако, когда Андрей Тойвович вернулся домой, то в гостиной обнаружил записочку такого содержания:
С жизнью покончено. Существование подло и недостойно стараний. Ухожу без злобы. Всех прощаю. Никого не винить.
Бедный папаша, прочитав, чуть не сел мимо стула. Подписи не имелось, но нужды в ней и не было — барчонок в последнее время если что и говорил, то именно такой крупой: будто его давил кашель, и он боялся, что не успеет высказаться. Слава Богу, в доме не было матушки, Елизаветы Петровны, иначе бы доктор разбогател еще на одного пациента, — а без нее Андрей Тойвович долго раздумывал: как быть? — да так и не решил, а то бы не пошел обратно в чайную за советом.
На следующий день соседский дворник рассказывал, будто видел, как барчонок выходил на улицу, неся под мышкой бумажный свёрток. Другие видели, будто он шел к извозчичьему двору, за оградой которого сразу начинался старый сосняк. Известно также, что по дороге он свернул в казенку и выложил свои карманные деньги за бутыль водки, а у бабёнки, бойко торгующей напротив солениями, прикупил два огурца.
Ну, а папаша, после чайной, пошел-таки к исправнику, только что и говорить — закрутились под самый вечер.
По небу разметались белые перья облаков — кочевая голытьба выси. Солнце скатывалось в долгий заполдень. День горел величаво, но без благочиния — голосили в лесу птицы, взбудораженные весной торопились поделить самок.
Он сел на упругий ягель, откинулся спиной к морщинистой сосне. Все. Все и ничего больше. Исчезну не я и не она — исчезнет затхлый омут. Солнце било косо, подслеповато. Над головой зашуршал поползень, и с сосны сорвалась рыжая чешуйка коры. Он выложил на мох огурцы, рядом пристроил бумажный сверток, потом достал из-под куртки бутылку и ковырнул ногтем сургуч...
Некоторое время он сидел, уперев затылок в красную кору, — в груди снова защемило, созревала боль, острая, неутомимая. Рука сама потянулась за пазуху — унимать жестокого червя: скоро... скоро... Он хлебнул прямо из бутылки, но тут же сморщился и заперхал, мелко разбрызгивая слюну. Когда лицо его разгладилось, он один за другим вывернул карманы, — руки двигались непослушно, но без лишней суеты. Вытащил на свет выпотрошенную гильзу, несколько картечин, оказавшись на ладони вместе с ней, скатились и нырнули в мох. Он ополоснул гильзу водкой, наполнил ее и, зажмурившись, разом проглотил содержимое. Ничего страшного не произошло. На зубах заскрипели порошины, — он сплюнул, утер накатившиеся слезы и хрустнул огурцом, сочно, будто прошел косой по жирным пустотелым хвощам. Боль понемногу уходила, но ненадолго — она оставалась рядом, кружила вокруг бархатной поступью, подавая о себе неясные унылые знаки. Он снова наполнил гильзу и выпил, передохнув — еще и еще...