Колосс Маруссийский | страница 80
Один за другим появлялись его друзья, в большинстве своем поэты. Общим языком был французский. Вновь зазвучали имена Элиота, Бретона, Рембо. Говорили о Джойсе как о сюрреалисте. По их мнению, Америка переживала культурное возрождение. Тут мы резко расходились. Мне невыносима мысль, укоренившаяся в сознании обывателя, что Америка — это надежда всего мира. Я назвал им имена их собственных писателей, современных греческих поэтов и романистов. Они принялись спорить о достоинствах того или другого писателя, так и не придя к единому мнению. Больно было видеть, что они не уверены, что их собственные художники чего-нибудь стоят.
Накрыли стол, но мне от всей той отличной еды, вина и прекрасного винограда пришлось отказаться.
— Я думал, вы любите поесть и выпить, — сказал Цуцу. Я признался, что у меня расстройство желудка.
— О, ничего-ничего, можно съесть немного холодной рыбы, — уговаривал он. — И попробовать вот это вино — вы должны его попробовать, я заказал его специально для вас.
Пришлось из вежливости согласиться. Я поднял бокал и предложил выпить за будущее Греции. Меня заставили попробовать замечательные оливки — и знаменитый козий сыр. Ни зернышка риса. Я уже видел, как опять скатываюсь на дно рва к дохлой лошади с роящимися над ней мерзкими мухами.
— А что вы скажете о Синклере Льюисе — ведь это несомненно один из величайших американских писателей?
Когда я ответил, что его нельзя назвать великим, они засомневались в моих способностях критически судить о литературе. Кого же тогда можно назвать великим американским писателем, недоумевая спросили они. Я сказал: — Уолта Уитмена. Это единственный великий писатель, какой вообще у нас был.
— А Марк Твен?
— Писатель для подростков, — ответил я.
Они заржали, как те троглодиты, что смеялись надо мной предыдущим утром.
— Так вы считаете, что Рембо выше всех американских поэтов, вместе взятых? — спросил с вызовом молодой человек.
— Да, я так считаю. Я думаю, что он выше и всех французских поэтов, вместе взятых.
Мои слова произвели впечатление разорвавшейся бомбы. Как водится, самые рьяные защитники французской традиции — это те, кто живет за пределами Франции. Цуцу был того мнения, что надо дать мне высказать все, что я думаю по этому поводу; он считал, что моя позиция типична, показательна для настроений, царящих в среде американских писателей. Он аплодировал мне, как аплодируют дрессированному тюленю, вертящему носом мяч. Мне стало немного тоскливо в этой обстановке бесплодной дискуссии. Я разразился длинной речью на плохом французском, где признавался, что я не критик, я — натура, всегда слишком увлекающаяся и пристрастная, не почитаю того, что мне не нравится. Я сказал им, я невежда и неуч, что они хором попытались оспорить. Лучше я расскажу случай, который однажды произошел со мной, сказал я и начал — о бродяге, который как-то вечером, когда я шел по направлению к Бруклинскому мосту, хотел стрельнуть у меня десять центов. Я рассказал, как машинально отказал бродяге, и лишь потом, пройдя несколько шагов, вдруг сообразил, что человек что-то просил у меня, бросился назад и заговорил с ним. Но вместо того, чтобы дать десятицентовик или четвертак, я рассказал ему, что сам бедствую, что у меня ни цента в кармане, что только это я и хотел ему объяснить. И бродяга сказал мне: «И ты из-за этого вернулся, приятель? Коли все так, как ты говоришь, я сам с радостью дам тебе десять центов». И я позволил ему дать мне монетку, сердечно поблагодарил и пошел своей дорогой.