Колосс Маруссийский | страница 50
Через несколько минут мы будем в Навплионе. Кит наэлектризован, и, наверное, его память, освеженная коротким сном, работает с дьявольской аккуратностью, сшивая лоскуты подробностей, которые раньше ему было лень продумать. Пассажиров просят покинуть каюты, и толпа подхватывает нас и несет, как пробки, на переднюю палубу. Первыми у поручней стоят два арестанта в сопровождении жандармов с винтовками. Руки их скованы общими кандалами. Мне приходит в голову, что Кацимбалис и я тоже прикованы друг к другу, он рассказчик, я слушатель, и до скончания мира будем неразлучны, не как узники, но как люди, связанные добровольными узами.
Ночью Навплион печален и пустынен. Этот город лишился своего замка, подобно Арлю или Авиньону. Больше того, Навплион многим напоминает провинциальный французский город, особенно ночью. Тут есть военный гарнизон, крепость, дворец, кафедральный собор — и несколько безумных памятников. Есть и мечеть, превращенная в кинотеатр. Днем Навплион заполоняют красноленточники — адвокаты и судьи, и отчаяние и безысходность тянутся шлейфом за этими насосавшимися крови паразитами. Крепость и тюрьма господствуют над городом. Воитель, тюремщик и священник — вечная троица, которая символизирует наш страх жизни. Мне не нравится Навплион. Не нравятся провинциальные города. Не нравятся тюрьмы, церкви, крепости, дворцы, библиотеки, музеи или официальные памятники мертвецам.
Отель слегка смахивал на сумасшедший дом. В холле висели эстампы, изображавшие знаменитые греческие руины и индейцев Амазонки и Ориноко. Стены в обеденном зале облеплены отзывами американских и английских туристов, полными неумеренных восторгов по поводу удобств, предоставляемых отелем. Самые идиотские отзывы подписаны профессорами наших прославленных университетов. В номере Кацимбалиса стояло две кровати, в моем — три. И могильная тишина во всем отеле, потому что мы были единственными постояльцами.
Мы встали рано и наняли такси до Эпидавра. День начинался в великой тишине. Я впервые увидел Пелопоннес по-настоящему. И не просто увидел, передо мной развернулась перспектива, уходящая вдаль, к покойно лежащему миру, какой человек когда-нибудь унаследует, перестав развлекать себя убийствами и воровством. Я спрашивал себя: как случилось, что ни один художник не донес до нас волшебного очарования этого идиллического пейзажа? Может, он слишком скучен, ибо лишен драматизма, слишком идилличен? Может, свет слишком бесплотен, чтобы передать его кистью? Тогда скажу я, и, возможно, мои слова расхолодят чрезмерно восторженного художника: здесь и намека нет на уродство ни в линии, ни в цвете, ни в форме, ни в характере или чувстве. Это полное совершенство, как музыка Моцарта. Больше того, я рискую сказать, что здесь больше Моцарта, чем где-либо еще в мире. Путь в Эпидавр — это как путь к сотворению. Перестаешь искать. Замираешь, онемев от тишины таинственных начал. А если способен говорить, говоришь певуче. Здесь нечего хватать, не к чему прицениваться, нечего скупать: здесь происходит только крушение стен, в которых дух был замурован. Пейзаж не пятится назад, он занимает открытые пространства сердца; он втискивается в тебя, накапливается, вытесняет все остальное. Ты уже не движешься где-то — назови это Природой, если хочешь, — но участвуешь в преследовании, преследовании отступающего воинства алчности, злобы, зависти, себялюбия, враждебности, нетерпимости, гордыни, высокомерия, коварства, двуличия и иже с ними.