Когда кончилась война | страница 6



– Если кто из вас настолько болен, что…

Я вышел, и уже в конце коридора до меня донеслись раскаты смеха, а я направился к следующей инстанции. Это был английский фельдфебель, который стоял у наспех вырытого отхожего места без крыши.

– Предъявляйте свои солдатские книжки и вообще все бумаги, – скомандовал фельдфебель.

Он произнес это по-немецки, и когда они вытаскивали из карманов документы, он, махнув рукой в сторону отхожего места, приказывал кидать все в дыру, добавляя всякий раз тоже по-немецки:

– Не стесняйтесь, наслаждайтесь!

И большинство смеялось и этой шутке. Я вообще установил, что у немцев вдруг пробудился вкус к шуткам, но только если шутили иностранцы: даже Эгелехт смеялся в лагере, когда американский капитан, указав на проволочное заграждение, сказал:

– Boys[5], не воспринимайте это трагически – наконец-то вы свободны.

У меня английский фельдфебель тоже спросил документы, но я смог предъявить только свидетельство об освобождении, потому что свою солдатскую книжку загнал за две сигареты еще в лагере одному американцу; я сказал:

– Никаких других бумаг у меня нет.

И это его так же разозлило, как в свое время американского фельдфебеля, когда на вопрос: «Гитлер-югенд? СА? Член партии?» – я ответил: «No»[6]. Американец на меня наорал, назначил наряд вне очереди, выкрикивал мне вслед ругательства и обвинил мою бабушку в каком-то сексуальном извращении, природу которого мне так и не удалось выяснить из-за недостаточного знания американского сленга. Они стервенеют, если кто-нибудь не подходит под заготовленную ими мерку. Английский фельдфебель побагровел от бешенства, вскочил и принялся меня обыскивать; долго искать ему не пришлось – он тут же наткнулся на мой дневник, толстую самодельную тетрадку: листы, вырезанные из бумажных пакетов, были прошиты проволокой – я записывал туда все, что случилось со мной с середины апреля до конца сентября, начиная с того дня, как был взят в плен американским сержантом Стивенсоном, вплоть до последней записи, которую я сделал уже в поезде, когда мы проехали мрачный Антверпен, где я прочел на одной стене надпись: «Vive le roi!» [7]. Больше ста страниц грубой оберточной бумаги, плотно исписанных… Взбешенный фельдфебель схватил мой дневник, швырнул его в дыру отхожего места и буркнул зло: «Didn't I ask you for papers?!» [8]. Потом он разрешил мне идти.

Мы толпились у лагерных ворот и ждали бельгийских грузовиков, которые, как стало известно, должны были доставить нас в Бонн… Бонн? Почему именно в Бонн? Кто-то рассказал, будто въезд в Кельн закрыт, потому что город завален непогребенными трупами, другой утверждал, что нас заставят в течение тридцати, а то и сорока лет разбирать руины «и нам даже тачек не дадут, так что мусор и битый кирпич придется таскать на себе, в корзинках». К счастью, возле меня не стоял ни один из тех, с кем я вместе спал в палатке или ехал в вагоне. Болтовня незнакомых людей была мне не так отвратительна, как разглагольствования знакомых. Кто-то впереди меня сказал: