Вечера в Колмове. Из записок Усольцева. И перед взором твоим... | страница 76



Этот де Воллан служил по дипломатическому ведомству. Он был, что называется, хорошо воспитан, Успенского он почитывал и наедине, и вслух, в обществе. Находил, что Успенский знает Россию, но шедевры в свет не выдает, а выдает сырой материал в собственном соусе, и только. Да и как личность не представляет ничего примечательного.

Напрямик, однако, не высказывался. Не потому только, что мешало хорошее воспитание, а потому, что нет-нет да и прибегал за помощью к Успенскому: в досужий час писал роман. Извиняясь за докучливость, он умучивал Успенского. Тот страдал, как от невралгии, однако отвечал, что Григорий Александрович ничуть ему не в тягость, напротив, он, Успенский, готов обратиться к такому-то или такому-то издателю, вот только надо бы дописать то-то и убрать то-то. Де Воллан слушался писателя, хотя у писателя-то, по его мнению, отсутствовал «божественный огонь». Увы, ничего путного не получалось. То ли разуверившись в своем таланте, что уже делает честь де Воллану, то ли в поисках другого наставника и посредника, он мало-помалу перестал докучать Успенскому. Теперь де Воллан обретался где-то за границей, может статься, во Франции, откуда родом была и эта окаменелая мебель красного дерева, мореного дуба, ореховая и грушевая.

Кладбищенское роскошество флигеля не занимало Успенского. Старик же Акимыч, гренадерской, хотя уже и согбенной, стати, в изжелта-сивых усах, старый воин Акимыч… Господи, сколько акимычей видывал! Изведут сочную пору жизни во фрунте, остаток изживают один на огородах вместо пугала, другой при станционном буфете, третий мирским подаянием.

Грустно… Бобыль Акимыч, надо полагать, был исправным солдатом – до ушей не зарос, тонюсеньким, как шильце, лезвием скоблит щетину, одежда латаная, штопаная, пуговицы накрепко.

Полковые командирчики,
Батальонные начальнички,
И-и батальонные начальнички,
Штаб и обер-офицерики…

Усольцев не сомневался, что и в Акимыче найдет Успенский собеседника. Потому и не сомневался, что теперь, вне Колмова, сообразил, в чем она, тайна-то обаяния Глеба Ивановича: не рассудочно-литературный интерес к человеку, а едва ли не инстинктивное желание и старание «войти в положение». «Войти в положение» – это же, думал Усольцев, не мое «объективирование» и не тонкая художническая игра. Не-ет, тут, наверное, что-то другое, что-то другое… Может быть, такая слитность наблюденного и воображенного, когда уж одно неразличимо от другого. Ему показалось, что он приблизился к тайне вдохновения. Он потоптался, не решаясь переступить границу, да, собственно, и не знал, в какую сторону двинуться, а только повторял про себя: «Таинственный процесс… таинственный процесс…»