Оккупация | страница 16



– И мужик вроде бы завалящий, посмотреть не на что, а поди ж ты: двух баб норовит.

– А Наташа… Знает она об этой… как ее – Шейнкар?

– Знает, конечно, да деться некуда. Он ее давно захомутал, – еще там… когда мы в Польше были.

– Как я чувствую, она вам нравится, – сообщил я ему свою догадку.

– Про меня можно говорить, как про того солдата: «Солдат, солдат, ты девок любишь?» – «Люблю», – говорит. «А они тебя?» – «И я их» – отвечает.

Ефрейтор засмеялся, и смех его, пулеметно-такающий, дробно покатился в глубь темной улицы.

Открыли калитку и прошли в сад. Тут в окружении вишневых деревьев, точно слепой, глазел на нас большими черными окнами двухэтажный особняк.

– Юра! – раздался Наташин голос. – Сюда идите!

Вылезла по грудь из форточки, махала рукой.

Подошли к окну, – оно, как и все другие окна, зарешечено толстыми железными прутьями, отчего дом походил на тюрьму.

Наташа показала рукой на угол окна:

– Вон там поддень ломиком. Там два кирпича отвалились.

Наташа нырнула в темноту дома, а ефрейтор с деловитостью муравья обследовал угол решетки и поддел ее ломом. Железный прут с треском выдернулся из кирпичной кладки. Никотенев другой прут отогнул, третий – образовался проем. Наташа открыла окно:

– Лезьте в дом. Я вам ужин приготовлю. У него тут продуктов – уйма.

Залезли в окно и очутились в небольшой, продолговатой комнате. У одной стены стоял диван, у другой – письменный стол. Наташа принесла одеяло, и они занавесили окно.

И тогда Наташа включила настольную лампу. Стены и потолок в комнате облезли, шелушились, – дух тут был нежилой и сильно пахло какой-то подвальной гнилью.

Наташа принесла большую сковороду, на которой еще шипела и пузырилась яичница в сале. Голод терзал и преследовал меня весь послевоенный год, – с того самого августовского дня, когда я, сдав свою батарею, выехал из Будапешта и слонялся по пересыльным пунктам, получая в месяц тысячу восемьсот рублей, на которые можно было кормиться три-четыре дня, и продовольственные талоны на один обед в сутки. Деньги куда-то сразу улетучивались, талоны проедались за неделю – две, остальное время голодал нещадно, никому в этом не признаваясь. Вкус яиц, конечно, уж забыл давно, сала в глаза не видел, – и вдруг огромная глубокая сковорода со шкварчащим точно живое существо сокровищем.

Наташа весело, с какой-то детской радостью угощала нас и, словно понимая мое вожделенное желание поесть как следует, подкладывала на тарелки все новые порции, и говорила: