Mea culpa | страница 2
Этим, конечно, и объяснялась непривычная разговорчивость Бирюкова… но именно то, что этим в нем обнаруживались неожиданно обыденные человеческие черты – перебрал накануне, весь день болел, опохмелился (а Николай раньше думал, что сменщик вовсе не пьет – вобла такая…), – приятно удивило Николая, и он – тем более под настроение окончания смены – широко улыбнулся.
– Бывает, – сочувственно сказал он. – Сам третьего дня болел. Перед сменой хотел поправиться – ну его к черту, с дурной головой сидеть, – так жена не дала. У тебя-то как?
– Моя ничего. Да ее и дома-то не было. В библиотеку свою ушла.
– В библиотеку?
– Ну да. Она у меня библиотекарем. Знаешь, за рыбным?
– Знаю. Так она что же… институт кончила? – Николай откуда-то помнил, что есть такой – библиотечный институт. Сам он в библиотеку уже лет двадцать как не ходил, – но со школьного детства помнил, уважал и отчего-то жалел женщин-библиотекарей.
– Не. Техникум.
– Платят им мало, – сочувственно сказал Николай.
– Уборщица столько же получает. Так сейчас ни одна уборщица на одной ставке не сидит: два часа в одной конторе махнет, два в другой – вот тебе и сто пятьдесят. И везде грязь непролазная.
Николай покивал головой, доброжелательно глядя на Бирюкова. Несколько слов такого вот раз в год отмякающего сухаря радуют больше, чем ежедневный привычный треск какого-нибудь Сашки Борзова. Добродушно он подумал о том, что лучше бы сменщик пребывал в таком настроении не в начале, а в конце своей смены (они менялись дежурствами каждый квартал, и тогда Николай заступал Бирюкова): сколько раз его равнодушно-угрюмое, с глубоко спрятанными глазами лицо навевало на Николая тоску – и это перед началом восьмичасового дежурства… Бирюков посмотрел на свои электронные, с нержавеющим ребристым браслетом часы (как-то неуместно нарядные рядом с махрово обтрепавшимся рукавом его фланелевой, унылого цвета рубахи) и энергично мотнул головой.
– Вот так и буду теперь за полчаса приходить. Два опоздания – долой пятьдесят процентов.
Нормальный парень, подумал Николай. В конце концов, почему человек должен стрекотать как сорока? А если он нелюдим – то что, сразу плохой человек? Он знал Бирюкова пять лет – с тех пор, как пришел на завод; жили они в одном доме – Николай в первом, Бирюков в последнем подъезде, знал в лицо и его жену – симпатичную сероглазую женщину, которая летом (она носила тесные платья) даже его волновала… Он вдруг понял, что кроме молчаливости и угрюмоватого выражения белесого, худого лица не замечал за Бирюковым ничего дурного (а разве это дурное?…) – и в то же время всегда относился к нему прохладнее, чем, например, к третьему сменщику, Савватееву, или к тому же Петьке Безрукову с четвертого этажа, – потому что Петька всегда улыбался матрешкой и весело и вместе с тем уважительно здоровался с Николаем – и это непонятно перевешивало то, что Петька, напившись пьяным, нередко гонял по подъезду свою маленькую и толстую, но удивительно – ртутным шариком – подвижную жену (Николаю иногда приходилось спускаться)… Ведь если подумать, полный идиотизм: даже в книжках с упоением описывают людей, которые одновременно с добрыми совершают ну просто дикие дурные поступки, – авторы даже с гордостью, с любовью какой-то подчеркивают, что вот, мол, – живые, грешные люди! – как в этой книжке, по которой поставили фильм… «Тени исчезают в полдень»: там этот Фрол – ну, совершенный м…, ему за одни его издевательства над бабами надо было руки-ноги повыдергать, но автор – прямо чувствуется – восемьсот страниц не нарадуется на него (сам, наверное, такой же как этот Фрол… жизнелюб). Или этот… Гришка из «Тихого Дона»? – вообще дебильный какой-то. Когда по школьной программе читал, половину его поступков не понял: то он красных рубит, то белых, то любит Аксинью, то наплевать на нее… похож на Витьку из лакокрасочного, так тот на учете. Потому и не сядет никак… да, так вот: а человек правильный, но сухой – преподносится как бесчувственная зануда. То есть для того чтобы вызвать симпатию, надо сначала дать кому-нибудь по голове и желательно проломить – а потом раскаяться и исправиться (обычно когда тебе под шестьдесят – и сил уже ни на головы, ни на баб не осталось)… А Бирюков ходит себе, зла никому не делает, только молчит – и все сразу: «себе на уме», «в тихом омуте», «вобла»… и он, Николай, в том числе. Он откинулся в кресле, вскрикнувшем под его тяжестью, – недовольный собой. Бирюков – совершенно преобразившись лицом – засмеялся.