Бесконечный тупик | страница 30
Зеньковский писал в «Истории русской философии»:
«В литературной манере Бердяева есть некоторые трудности, – часто читателю трудно уловить, отчего данная фраза следует за предыдущей: порой кажется, что отдельные фразы можно было бы легко передвигать с места на место – настолько неясной остается связь из рядом стоящих фраз. Но в чем Бердяев становится блестящим – это в чеканке отдельных формул, в своеобразных бон мо, которые запоминаются навсегда».
С этим утверждением трудно не согласиться. Но с кого начал Бердяев изучать философию? С Паскаля? Ницше? Кьеркегора? Нет, все с тех же неизбежных для русского Канта и Гегеля. Прочувствовал он из? Конечно нет. Бердяев всегда хвастался, что он пришел в марксизм уже будучи основательно подготовленным в немецкой классической философии. Но уже сам факт перехода от Канта к Энгельсу показывает, что никакого Канта Николай Александрович всерьез не читал.
В «Самопознании» он пишет:
«…я читал „Критику чистого разума“ Канта и „Философию духа“ Гегеля, когда мне было 14 лет… С чтением Гегеля связано смешное воспоминание. Я ухаживал в это время за одной моей кузиной. У нее была маленькая книжка в синем бархатном переплете, куда ей записывали стихи. Я записал ей цитаты из „Философии духа“ Гегеля. Это значит, что мальчиком я был настоящий монстр».
По-моему же это значит, что Бердяев был самым что ни на есть обычным русским мальчиком, читающим кверху ногами Гегеля перед знакомой барышней. Это все понятно, старо…
И все-таки Бердяев был талантливый философ. Не гениальный, но талантливый. Его беда в том, что он постоянно пытался из отдельных афоризмов устроить себе «всамделишный» философский текст:
«Большим недостатком моим… было то, что будучи писателем афористическим по своему складу, я не выдерживал последовательно этого стиля и смешивал со стилем не афористическим» («Самопознание»).
Остается добавить, что это не только большой недостаток Бердяева, но и большой недостаток всей русской философии.
«Приглашение на казнь» – это самый русский роман Владимира Набокова. Здесь сама лексика, сама фактура языка кристально русская, даже нарочито русская. Округлые фразы мучителей Цинцинната пестрят русскими завитушками: «сударь мой», «милостивый государь», «батенька», «голубчик» и т. д. А вокруг хоровод русских масок: «Марфинька», «Родион», Родриг Иванович". Мир «Приглашения», мир призрачного, кривого и черного будущего вдруг оказывается до боли родным, узнаваемым, плотным. Странно, что наиболее абстрактное и интеллектуализированное произведение Набокова оборачивается такой сусальной и сдобной родимостью. В сугубо зримых и конкретных «Камере-обскуре» и «Лолите» нет русскости (это русское, но без русскости). Здесь же Набоков пронзительно национален.