Рядовой Лютиков | страница 8
Некоторое время ползущая фигура его еще была видна, потом слилась с общей белесой мутью.
– Хорошо, что ракет здесь не бросают, – сказал Никитин.
Пушка выстрелила еще раз. Потом еще два раза, почти подряд. Где-то неподалеку треснула одиночная мина. Подошел какой-то боец и спросил, нету ли у нас спички или «катюши».
Я посмотрел на часы. Прошло шесть минут. А казалось, что уже полчаса. Потом еще три, еще две…
Ослепительная вспышка озарила вдруг всю местность. Мы с Никитиным инстинктивно нагнулись. Сверху посыпались комья мерзлой земли.
– Молодчина, – сказал Никитин.
Я ничего не ответил. Меня распирало что-то изнутри.
Немцы открыли лихорадочный, беспорядочный огонь. Минут пятнадцать – двадцать длился он. Потом стих. Часы показывали половину четвертого. Мы выглянули из-за бруствера. Ничего не видно: бело и мутно. Опять сели на корточки.
– Накрылся, вероятно, – вздохнул Никитин. Он встал и облокотился о бруствер. – А пушка-то молчит. Ничего не видно…
Я тоже встал – от долгого ожидания замерзли ноги.
– А ну-ка, посмотри, инженер, – толкнул меня в бок Никитин. – Не он ли?
Я посмотрел. На снегу между нами и немцами действительно что-то виднелось – неясное и расплывчатое. Раньше его не было. Никитин оглянулся по сторонам.
– Послать бы кого-нибудь.
Но поблизости никого не было.
– Черт с ним, давай сами…
Лютиков лежал метрах в двадцати от нашего окопа, уткнувшись лицом в снег. Одна рука протянута была вперед, другая прижата к груди. Шапки на нем не было. Рукавиц тоже. Запасная зажигательная трубка вывалилась из кармана и валялась рядом.
Мы втащили его в окоп.
Лютиков умер. Три малюсеньких осколка – крохотные, как сахарные песчинки, я видел их потом в медсанбате – попали ему в брюшину. Ему сделали операцию, но осколки вызвали перитонит, и на третий день он умер.
За день до его смерти я был у него. Он лежал, бледный и худой, укрытый одеялом и шинелью до самого подбородка. Глаза его были закрыты. Но он не спал. Когда я подошел к его койке, он открыл глаза и слегка испуганно посмотрел на меня.
– Ну?..
В голосе его чувствовалась тревога, и в черных глазах мелькнуло что-то, чего я раньше не замечал, – какая-то острая, сверлящая мысль.
– Все в порядке! – нарочито бодро и всеми силами стараясь скрыть фальшь этой бодрости, сказал я. – Подлечишься мала-мала и обратно к нам.
– Нет, я не об этом…
– А о чем же?
– Пушка… Пушка как?
В этих трех словах было столько тревоги, столько боязни, что я не отвечу на то, о чем он все эти дни думал, что, если б он даже и не подорвал пушку, я б ему сказал, что подорвал. Но он подорвал ее, и не только ее, а и часть железобетонной трубы, так что немцы ничего уже не могли установить там.