День | страница 26



– Сережа, Сережа! Сейчас твоя очередь! Что ты их пропускаешь? Они за тобой занимали!

Напираю. Оттираю Сережу. Лезу. Целую. Пытаюсь благоговеть. Ничего не чувствую, хотя и стараюсь. Не могу я благоговеть на четвереньках. Пячусь.

– Побыстрее давайте, женщина! Вы тут не одна… Внизу, у часовни, воздвигнутой над Гробом, – плотная, длинная очередь. Вполголоса говорят на всех языках, стоит ровный гул. Уже узнаю знакомые лица. Бледный старик стал еще прямей и бледней, еще вдохновенней. Толстуха на грани кликушества, мотает головой, запрокидывает ее и изжеванным платком глушит в себе беззвучный крик. Армяне стоят все так же, плотно прижавшись друг к другу, переплетя руки. Глаза опущены в пол.

– Не знаете, по одному впускают?

– Кажется, по четверо.

– Долго как.

– Людей только мучают.

– А японцы что тут делают?

– Тоже интересуются…

Группы японцев, – а может, китайцев, – дисциплинированно, как октябрята, переходят с места на место и не теряются. Одна группа – вся в красных шапочках, другая – вся в желтых, третья – в синих, и никакого зонта не нужно, легко найти своих. Мы продвигаемся. Вдруг появляется священнослужитель со злыми сверкающими глазами, захлопывает дверь в часовню с Гробом и что-то почти кричит по-немецки, а потом по-гречески. На лице его – ненависть к толпе. К людишкам. К нам.

– Что он сказал? Что он сказал?

– Уже закрывают, что ли?

– Почему же нас Саша не предупредил?!

– Что у них, обед?!

– Это что за безобразие?!?! – вдруг громко кричит бледный вдохновенный старик.

Саша, откуда-то взявшись, протискивается к нам и успокаивает: закрыли на пятнадцать минут, а потом опять откроют. Какая-то у них там религиозная церемония. Всех пустят.

Душно, тесно, жарко, суетно, сумрачно. В пяти метрах от меня – гробница Иисуса, ученики пришли, а камень отвален, и гробница пуста, и вот Он – во плоти, воскресший, со светлым ликом, смертию смерть поправший…

Я в гроб сойду, и в третий день восстану,
И как сплавляют по реке плоты,
Ко мне на суд, как баржи каравана,
Столетья поплывут из темноты.

И стоять скучно, и ноги устали. В конце концов, Он уже воскрес, и Его там нет, а только одна пустота. Ну не откроют, так не откроют… Нет, открыли. Внутри часовни – два крошечных помещения. В первом – камень. Путеводитель, вдруг оставив обычный скепсис, говорит: «Возможно, это часть того круглого камня, закрывавшего вход в гробницу, который Ангел откатил в сторону». Откатил. Ангел. Как автомеханик.

Во втором – Гроб. Склеп. Выдолбленное в скале каменное корытце, – смертное ложе. Каменная полочка, каменные стены. Все сплошь в букетах цветов, в расшитых пологах и подзорах, ковриках, занавесочках. Шитье золотом по багряному. Жар свечей, лампад, но камни на ощупь все равно ледяные, поблескивают и лоснятся, затертые миллионами ладоней и губ. Эти свечи, и цветы, и домашние какие-то на вид, сельски-нарядные коврики как будто пытаются побороть давящую громаду камня, раздвинуть смертную тьму. Трогательно… но все мелькает лишь на миг, сзади топчутся нетерпеливые, и у Камня Ангела стоит и смотрит страшным византийским взором неулыбающийся священнослужитель, готовый облаять замешкавшихся. Отчего это православные попы так немилостивы к людям?… – А ты веруй, – говорит во мне паломник. – А вы на меня не орите, – говорит во мне турист.